Серия «Нарежный Василий Трофимович»

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 3 Главы 10, 11, 12)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Глава X Мщение

Я увидел в нем человека в летах, большого роста и дородного собою. Он сидел за столом, бумагами укрытым, и развернутая книга пред ним лежала. Я поклонился и стоял молча.

– Что скажешь, друг мой? – спросил он.

Когда объяснился я, что имею надобность говорить с ним наедине и по его приказанию слуга вышел, тогда я подробно рассказал об умысле бездельника Светлозарова и вероломной Феклуши. Его светлость запылал гневом и, вскочив, закричал:

– О! я умею отомстить за честь свою! Не ее ли, неблагодарную тварь, из праха поставил я на блестящей дороге? Не я ли осыпал ее благодеяниями? О! сию минуту почувствует она всю тяжесть моего мщения! Она погибнет, как погибает насекомое под моими ногами.

Он хотел было идти, но я осмелился остановить и сказал, низко поклонившись:

– Простите, милостивейший государь, дерзость мою: я советую вам подождать. Вы должны прежде увериться, что я не клеветник и не с намерением сплетаю сказки. А сверх того, для вас не довольно наказать преступницу: надобно, чтоб и тот бездельник, который не страшится сделать вам сие огорчение и возвесть недостойные глаза на предмет страсти такого человека, понес не меньше тяжкое наказание. Итак, я советовал бы вам не только не показывать недовольного вида, но еще сделаться благосклоннее обыкновенного; и вместо того, чтоб запирать двери на замки, отвести ей покой с особливым ходом, чтобы мы не подвергались опасностям лезть по лестницам.

Князь подумал и посмотрел на меня выразительно.

– Понимаю взор ваш, милостивейший государь, – вскричал я. – Вам кажется сомнительно мое предложение? Но кто запретит вам поставить на тайной страже целые десятки слуг, которые всё будут видеть, будучи сами невидимы?

Это его успокоило, и он обещал, что если слова мои справедливы и он уверится в неверности особы, им любимой, то не оставит наградить меня по достоинству.

Я вышел из его дома очень весел. Нимало жалости к Феклуше не осталось в моем сердце. Пришед в трактир, я не нашел еще моих сообщников и ожидал их с приятным равнодушием. Признаюсь, что мщение есть порок, но оно весьма сродно сердцу человеческому. Как не скорбеть ему, когда предмет единственной любви его, приверженности, – существо, для удовольствия которого не жалеешь трудов, здоровья, – так постыдно изменяет и предается другому, который ничего подобного не сделал? Я начал рассуждать по правилам логики и неоспоримо сам себе доказал, что я делаю прекрасно. Негодных людей должно наказывать как для собственного их исправления, так и для примера прочим.

К обеду собрались в трактир мои товарищи, будучи весьма веселы от успеха в начальных своих предприятиях: Сильвестр приготовил крепкую повозку, запряженную в три лошади, а князь Светлозаров хорошую лестницу. Чтоб быть отважнее, мы принялись за бутылки и на досуге рассуждали, что каждый сделает с своею находкою, которую получит от богатства Фионы.

– Я намерен, – говорил Сильвестр, – блудную жизнь кинуть. Куплю маленькую деревушку и буду заниматься хлебопашеством. Мне наскучило уже предаваться всегдашним опасностям и жертвовать вольностию и, может быть, жизнию из пустяков!

– А я совсем иначе сделать намерен, – сказал князь Светлозаров, – я, живучи в Петербурге, постараюсь определиться к месту, а Фиона выйдет на феатр. Моя ловкость и деятельность, а ее прелести и приманчивость, надеюсь, в скором времени выведут меня в люди. Я знаю многих, которые, идучи сею дорогою, сделались людьми счастливыми!

– И это не худо, – заметил Сильвестр, – но ты, господин Чистяков, что намерен делать с своими деньгами?

Я отвечал, что о том довольно времени будет и тогда подумать, когда положу их в свой карман. Под конец нашего обеда трактирный мальчик ввел к нам в комнату молоденькую девочку, которая спросила: «Где я найду князя Виктора Аполлоновича?»

– А что тебе надобно, голубушка? – спросил он. – Ты видишь его во мне.

Девушка вместо ответа подала ему письмецо, которое как скоро прочел он, то сделался как бешеный. Он прыгал, смеялся, глядел на всех блестящими глазами, а после сел за стол, написал несколько слов и, отдавая девке ответ вместе с несколькими рублями серебра, сказал:

– Поди, душенька, и отнеси это прекрасной госпоже твоей; только будь скромна.

Когда посланница вышла, мнимый князь, выпивая рюмку, вскричал:

– Се жертва благодарности счастию, покровительствующему любви! За мной, друзья, courage!

– Не с ума ли ты сошел, приятель? – спросил Сильвестр. – Что за причина неумеренной твоей радости?

– На, прочти, – вскричал названый князь, – и подивись путям провидения!

Сильвестр читал:

«Я не знаю, дражайший мой, я ли, ты ли, оба родились счастливыми. Не беспокойся более изыскиванием средств к моему побегу; не задумывайся об опасностях, они миновались, и я сегодни же еще успокоюсь в твоих объятиях! Вот что случилось: сегодни поутру против своего обыкновения призывает меня к себе мой сиятельный и, посадив подле себя, говорит ласково: «Любезная Фиона! чувствую, что до сих пор поступал с тобою несправедливо и жестоко. Моя опытность в познании женщин делала меня недоверчивым к твоему постоянству, и я употреблял насильственные меры сберечь твою добродетель. Но как теперь вижу я, что ты – Феникс в женском поле, то сей же час переменяю свое поведение. Прекрасные покои в нижнем этаже, к которым сделан совершенно особенный подъезд, будут твоим жилищем. Ты можешь принимать посетителей и сама уходить к подругам, когда тебе вздумается. У тебя будет свой экипаж, особая услуга, словом, все, что может жизнь молодой женщины сделать приятною».

Я, проливая слезы, бросилась к нему на шею и так искусно представляла лицо благодарности, столько оказала нежных ласк, что он пришел в удивление и посмотрел на меня диким взором. Я, не ожидая такого приема на мои нежности, немного изумилась; но он, приняв прежний вид, сказал: «Хорошо, мой друг, благодарить будешь после, а теперь я обременен делами. Ты будешь обедать в новых своих покоях».

Так, милый друг; это пишу я из той комнаты, где ожидаю тебя в полночь. Укладываться стану не прежде, как наступит ночь, ибо опасаюсь подать какое-либо подозрение. Прости, ожидаю вожделенного часа с неописанным нетерпением».

– Ну, что скажете, господа? Не счастливец ли я? – спросил князь избоченясь.

– Конечно, конечно, – отвечали мы в один голос.

– Право, – продолжал он, – если б я был побольше учен, то на сей случай написал бы превосходную комедию. Да, господин Чистяков, помнится, ты поговаривал, что учился где-то, и довольно успешно! Одолжи-ка, брат, меня и напиши комедию; а предмет, право, того стоит!

– Изволь, я напишу славную трагикомедию и начну трудиться, как скоро кончим свое дело!

– Почему же трагикомедию? Надеюсь, тут ничего печального с нами не будет!

– Ты позабыл разве о князе? Представь положение его завтрашнего дня! Шутка разве лишиться обожаемой любовницы, стольких драгоценностей, и в одно время?

– Правда, дорого бы заплатил, чтоб только увидеть, что он будет делать!

– Ну, если не увидишь, то по крайней мере можешь услышать!

– Авось!

Они начали одни укладываться в повозку, ибо я объявил, что обстоятельства не позволяют покудова оставить Москву.

Желанное время настало. Сильвестр сел на козлы я выехал со двора, а мы с князем пошли сзади пешком. Кибитка наша остановилась шагов за сто от дому князева, и мы, подошед к воротам, нашли стоящую маленькую вестницу Феклушину, которая, взглянув на нас, при помощи фонарика узнала, улыбнулась, отворила дверь, и мы вошли. Прошед около десятка ступеней вверх, поворотили в коридор. Тут я сказал: «Брат, ступай же ты один, а я останусь на страже; не равен случай; как скоро что позамечу, то сейчас дам знать; а вы убрать нужнейшее можете и вдвоем. Когда же все готово будет, скажи, и я помогу нести». Он был доволен моею догадкою и пошел.

Спустя минут десять я подошел к прихожей Феклушиной, запер дверь и поднял ужасный вопль: «Сюда, сюда! воры, разбойники! бьют, режут!» Я услышал звонкое: «Ах!» Князь толкнулся в двери, но я крепко держал и продолжал кричать. В минуту набежало человек двадцать слуг, вооруженных, а вскоре и сам князь с бешенством, пылавшим в каждой черте лица его.

Отворив двери, мы вошли. Преступники, подобные осужденным на казнь, стояли с помертвелыми лицами. Феклуша, увидя меня, еще вскрикнула и упала в обморок.

– Неверная, неблагодарная женщина! – сказал князь, дал знак, и вмиг их связали по рукам и по ногам.

Увы! я был свидетелем жестокой экзекуции. Феклушу раздели, оставя в одной рубашке… Но зачем описывать жестокость наказания? Оно было соразмерно с ее поступком. Я тронулся ее страданием и несколько раскаялся в своем мщении. Когда сие наказание кончилось, по приказу князя ее подняли, босую в одной рубашке вытолкали на снег и заперли ворота. Я окаменел, страдая об ее участи, но нечего было уже делать! «Вот награда тебе, распутная женщина», – думал я, стараясь ожесточить сердце, но оно трепетало, и я почти плакал.

Дошла очередь и до его сиятельства. О! с ним неимоверно жестоко поступили. Все тело его обратилось в одну рану. «Так наказываю я, – говорил Латрон, – тех злодеев, которые дерзают оскорблять меня! Отведите сего преступника в погреб и велите домашнему моему врачу посетить его».

Когда слуги унесли Светлозарова, ибо он не только не мог идти, но едва дышал, то князь, оборотясь ко мне, сказал: «Ты, друг мой, приходи завтре после обеда; я буду тогда свободен и постараюсь наградить тебя за твою преданность!»

Я поклонился низко и вышел. Легши в постель в моем трактире, я долго не мог уснуть: происшествия ночи волновали меня. «Какая разница между Латроном и Ястребовым, – говорил я. – Один хохочет, узнав об измене жены своей, а другой неверность любовницы омывает кровию. Тот за усердие выгнал меня с бесчестием из дому, а сей хочет наградить. Вот как разно платят великие люди за услуги малых людей».

Я проснулся около обедень и рассуждал, каким-то образом наградит меня его сиятельство? Если деньгами или подарками, так у меня и того и другого довольно от щедрот богобоязливой г-жи Бываловой. Всего бы лучше сделал он, если б принял в свою канцелярию. Он так знатен, что скоро мог бы составить мое счастие. А почему знать, может быть он это и сделает? Я довольно учен, обращался уже немало времени в больших домах и стыда ему не сделаю. Стоит мне только намекнуть ему о том, то он, верно, согласится, и я, год, другой послужа, попаду и в секретари его! А это не шутка!

Ввечеру я отправился в путь. Дорогою выступал так важно, так надуто, как человек, из деревенских целовальников в короткое время попавший в откупщики. Крайне жаль было мне, что ни один знакомый не попался навстречу, которому имел бы случай сказать: «Знаешь ли, к кому я иду? К князю Латрону! Он именно сего вечера велел посетить себя!»

Едва вступил я в вороты, как двое огромных слуг подхватили меня под руки и повели вверх по лестнице. Я легко улыбнулся и думал: «Вот что значит угодить знатному боярину! Думал ли я заслужить такую почесть, живучи в Фалалеевке? и в голову не приходило! То ли дело в столице? Правда, Ястребов поступил со мною несправедливо; но вить не все на свете Ястребовы, и князь Латрон ясным тому доказательством». Когда ввели меня в таком параде в кабинет его сиятельства, я увидел, что он бледен, пасмурен и, казалось, сам не свой. Задумчивость его была так велика, что он не приметил нашего прихода, пока слуги не сказали громко: «Вот он!» Тогда господин взглянул на меня кровавыми глазами и молчал. Я, поклонившись низко, сказал:

– Милостивейший государь! вчера имел я счастие получить приказание явиться к вашей светлости.

– Так, коварный бездельник, – говорил он, – ты пришел кстати. Я отблагодарю тебя за услугу, от которой лишился я прелестной Фионы, без коей жизнь мне в тягость! Исполните, что я вам приказывал.

Слуги взяли меня за ворот и потащили. Я трепетал как в лихорадке; зубы мои стучали, губы тряслись, я стонал и не мог произнести ни слова. Страдание Светлозарова живо мне представилось. Проведя меня чрез несколько дворов, ввели в небольшой погреб, освещаемый малою лампадою.

– Вот постель ваша, – сказал один из проводников, указав на маленькую кроватку, покрытую хрящовым холстом.

Оставшись один, я в помешательстве упал на постель и предался отчаянию.

Глава XI Отчаяние

До самого утра пробыл я в одинаком положении. Мысли клубились в голове, подобно туманным облакам, вихрем раздираемым. Я старался возобновить в душе прекрасные рассуждения, читанные мною во время учения: «Mundus hic est quam optimus; virtus nullo dominatu premitus» и проч.; но они только меня раздражали.

Около полудня вошел ко мне пожилой мужчина, похожий на дворецкого, судя по румяным щекам и толстому брюху. Он поставил на маленьком столике ржаной хлеб и бутылку с водою. «Что это такое?» – спросил я. «Пища ваша и питье», – отвечал он; вышел и запер дверь. О жестокость! О бесчеловечие! Можно ли потому только, что богат и могущ, самовольно отнимать свободу у вольнорожденного? Не есть ли это издеваться над законами и пользоваться правом сильного, которое есть то же самое, что право разбойника? Нет, не унижу себя повиновением тирану и отвергну скудный дар его. Лучше погибну голодною смертию, но не забуду, что я урожденный князь и ученый человек!

Я отворотился лицом от стола и упрямился до вечера. Но там начал соблазняться. Взглянул на хлеб и невольным образом начал есть исправно, запивая водою.

Около двух недель провел я таким образом в моем уединении. Всякий день дворецкий посещал меня два раза; приносил хлеб и воду, поправлял лампаду и уходил молча, несмотря на приступы мои с вопросами. Тут пришла мне в голову дорогая мысль. «Что до сих пор дурачусь? – говорил я. – Дворецкий, правда, плотен и брюхат, а я поистощал от долгого пощения, однако ему за пятьдесят лет, а мне нет и тридцати. Что мешает мне, как прийдет ввечеру, на него кинуться, привязать к этому столбу и спасаться бегством? Непременно это сделаю. Убийцы и разбойники усугубляют свое преступление, убегая из заключения, но мне для чего не сделать этого, когда я невинен и заключен в неволе насильством?»

Я вывязал из кровати веревку должной длины, спрятал и ожидал его с трепетом сердца, как бы готовясь на разбой. Он появился, поставил хлеб и воду и едва подошел к лампаде, как я бросился на него с зверством и сшиб с ног. «Ах, – вскричал он, – помилуй!» – «Если ты хоть слово пикнешь, – говорил я, – то сейчас удушу; но если будешь молчать, то дело обойдется тем, что привяжу тебя легонько к этому столбику и уйду. Тогда на первый твой крик кто-нибудь придет, ты будешь свободен, не мучась двух недель и не постясь ни одного часа! Ну, что скажешь? избирай, не мешкая!»

«Что мешкать? – говорил он задыхаясь, – я давно избрал; изволь вязать! Шутка ли морить себя на хлебе и воде?» – Я привязал его к столбу и, пользуясь темнотою вечера, бросился бежать. Не успел я достичь ворот, как раздался жалобный голос моего узника: «Помогите, ах, помогите!»

«Бог тебе поможет», – сказал я и побежал прытче прежнего в свой трактир. Подошед к нумеру, мною занимаемому, я осмотрел замок и был рад, нашед все в целости; отпираю, вхожу, все на своем месте. «Слава богу, – говорил я, – не во всех трактирах так честны содержатели. Теперь надобно заказать хороший ужин, чтоб наградить убыток желудка с лихвой». Таким образом, поевши со вкусом и выпивши стакана два вина, я лег спать с приятным воображением и проснулся, когда взошло солнце и везде раздавался звон колоколов.

Я почел за благо тотчас рассчитаться с хозяином, укласться и выйти из трактира, ибо уверен был, что князь Латрон от пленного Светлозарова мог узнать о месте моего пребывания и опять похитить в темницу. На сей конец позвал я хозяина и велел подать счет, из которого увидел, что за квартиру и за пищу, за прислугу, за напитки должен я пятьдесят рублей невступно. Хотя это было и крайне дорого, однако, не любя зачинать споров без необходимой надобности, я согласился и пошел в чемодан. Но – увы! – видно, злая судьба при зачатии моем решилась делать мне всякие пакости! Я шарил во всех уголках, но нигде не находил кошелька, в котором лежали мои деньги. Колена мои затряслись, пот выступил на лбу, и я дрожал, как злодей при чтении ему смертного приговора.

– Что с вами сделалось, господин Чистяков? – спросил хозяин.

– А то, – ответил я с лютостию тигра, потерявшего детей своих, – что вы отведаете московского правосудия! Где девались из чемодана мои деньги? А их было немало.

– У кого был ключ от дверей? – спросил он холоднокровно.

– У меня, без сомнения!

– Дверь ваша была ли заперта?

– Разумеется!

– Все ли было на своем месте, когда вошли вы?

– Казалось так вчера, но сегодни совсем иначе.

– Что вы вчера об этом не сказали? У меня трактир, как океан: беспрестанный прилив и отлив. Вчера ввечеру и сегодни поутру выехали из моего трактира около полусотни людей и столько же въехало новых.

– Но можно ль было подумать, – вскричал я, вышед из терпения, – что в этом океане найду воров и мошенников. Для чего ты – хозяин, что не смотришь? Или ты делишься с плутами и держишь поддельные ключи?

– Господин честный! – сказал хозяин, поклонившись, – если вы не заплатите должных мне денег, а более всего станете упрямиться и нарушать должную тишину и порядок, я позову квартального надзирателя, и тогда поговорите с ним о плутах и поддельных ключах! Прошу подождать! – С сим словом он вышел.

«Что мне делать теперь? – думал я. – Меня ограбили, ничего не осталось, кроме несколько белья, платья и малого количества денег, бывших у меня в кармане во время плена.

Не лучше ли убраться с остатками, пока не посадили в тюрьму?» С сими словами я наскоро уклал в чемодан все и, вышед задним крыльцом, бросился бежать. Гораздо спустя узнал я, что хозяин мой и не думал идти искать правосудия, а только смотрел, что буду я делать. Видя побег мой, он чуть не лопнул от хохота и послал работников, которые на улице, топая ногами, кричали: «Держи, держи!» Я, слыша то, как заяц ударился в сторону.

Я бродил до сумерок по улицам московским, а еще не подумал о ночлеге: так возмущены были мысли мои. Я в таком был огорчении, что жадными глазами смотрел каждому прохожему в лицо, чтобы, узнав в нем вора, грабителя, убийцу, протянуть к нему руку и сказать: «Брат! Я товарищ твой! Станем вместе мстить сим извергам, сим чудовищам, которые называются честные люди!»

Видя везде кроткие лица, умильные взгляды, дружескую улыбку на губах, я говорил: «Нет, не обманете меня, крокодилы! Вы улыбаетесь, но зубы ваши и когти ужасны! Мне надобен друг, у которого бы мрачные были взоры, глаза кровавы, бледные, тощие щеки; чтобы волосы стояли дыбом. В нем познаю я подобного мне несчастного и кинусь в его объятия».

Голова моя закружилась, в глазах потемнело, и я упал в бесчувствии лицом в снег.

Опамятовавшись, почувствовал, что еду в карете. Это меня немало поразило. «Как я забрался сюда, – думал я, – ибо очень помню, что упал в снег». Ощупав около себя, нашел чемоданчик мой при мне. Неужели провидение хочет наградить меня за несчастия, невинно претерпенные? Видно, так! Через четверть часа въехала карета на пространный двор, посредине которого возвышался довольно хороший дом.

Вышед из кареты с помощию двух слуг, весьма усердно мне прислуживавших, вошел я в большую залу и не смел поворотиться от робости и замешательства. Все показывало, что господин дома был богатый и знатный человек. Мне пришло на мысль, не попался ли я опять к князю Латрону, который велел отвезти меня в другой свой дом и там мучить за побег. Я побледнел и задрожал. Тут подошел ко мне человек лет сорока с небольшим, в прекрасном платье, с брильянтовым перстнем на руке и золотыми пряжками на башмаках.

– Вы не робейте, молодой человек, – сказал он дружески. – Это дом такого человека, который не любит, чтобы хотя слеза пала на помост покоев его или один болезненный вздох развеялся в воздухе, которым он дышит.

– Ваше превосходительство! – отвечал я, успокоясь, – я не имею чести знать хозяина сего дома; но смешался несколько при воспоминании одного человека, который крайне меня обидел.

– Благодарите провидению, – говорил незнакомец, – что вы попались господину Доброславову. От него никто не выходит опечаленным, и он, конечно, не оставит пособить вам по возможности. – Я буду обязан и вашему превосходительству, – отвечал я, низко кланяясь, – если вы, милостивейший государь, замолвите словечко и исходатайствуйте мне защиту и покровительство у господина Доброславова!

Его превосходительство обещал это сделать, я продолжал изгибаться, как двери с шумом растворились и вошел мужчина кроткого вида и величественного роста. Мой превосходительный бросился к нему, снял богатую шубу, и я увидел на груди Доброславова две блиставшие звезды.

Он взглянул на меня милостиво; я поклонился так, что чуть не уперся носом в пол; Доброславов кивнул с улыбкою головою и пошел далее, а за ним и мой знатный, отдав шубу одному из лакеев. С крайним недоумением спросил я у сего последнего, кто тот господин, который пошел позади? «Это Олимпий, камердинер его превосходительства, – отвечал сей, – и также крепостной человек, как и мы!»

Я немного застыдился от своего невежества. Но мог ли подумать, чтоб слуга щеголял в золоте и брильянтах? Конечно, господин Доброславов – примерный барин!

Через четверть часа Олимпий вошел и объявил, что его превосходительству сегодни недосужно заняться мною, а подождал бы до утра. Между тем отвели мне маленькую вверху горенку, довольно чисто прибранную, подали хороший ужин, и я заснул, прославляя благость провидения и щедроты его превосходительства.


Глава XII Примерный человек

Когда проснулся я и задумался о будущей судьбе своей, вошел ко мне Олимпий и сказал: «Господин наш – примерный человек! Он богат, знатен и много имеет сильных друзей; но все орудия сии употребляет не на что другое, как на благотворения. У него назначено два дни в неделе, в которые собираются к нему все имеющие нужду в помощи. Отставные воины без пансионов, беззащитные вдовы и сироты, бедные девушки, не могущие найти женихов без приданого, – все приходят к благодетельному Доброславову и получают отраду. Он старается делать милости тайно, надеясь, что правосудное небо воздаст ему в день общего суда. Вчера ты испытал над собою опыт его благотворности! Прогуливаясь под вечер в карете, он увидел тебя лежащего в снегу; сжалился, подобно Иерихонцу, вылез из кареты, велел посадить тебя, а сам пошел пешком.

– О, если б, – вскричал я, – таковых людей было больше в свете, то и подлинно он был бы недурен! но покуда встретишься с одним добрым и честным человеком, то тысяча плутов и жестокосердых окрадут тебя, удручат, высосут кровь и после будут тщеславиться, что не съели и с костями!

Около десяти часов позвали меня в кабинет Доброславова, С терпеливостию выслушал он повесть мою, в коей доказывал об успехах в науках, об услугах, оказанных Ястребову и Латрону, и наградах, за то полученных.

Доброславов пожал плечами и сказал с кротостию:

– Что делать, друг мой; в твоем состоянии возьми девизом своим терпение и жди, пока случай переменит твои обстоятельства. Роптать на людей знатных и сильных – значит в волнующееся озеро кидать каменья. Усмиришь ли его этим?

Как скоро ты столько учился, то можешь занять должность, которую тебе предложить я намерен. Хотя и я человек, следовательно, подвержен разным слабостям и порокам, однако по внушению горнего милосердия нахожу сладкую отраду в сердце своем помогать по возможности прибегающим ко мне с просьбами в нуждах. Хочешь ли ты занять место как бы секретаря? Должность твоя состоять будет в том, чтобы рассматривать просьбы, вести реестр и справляться, стоят ли помощи те, кои о том просят; ибо нередко разврат надевает личину беспомощной добродетели, получает помощь и употребляет ее к развращению других. Надобно уметь и помогать; иначе вместо благотворителя выйдет развратитель нравов, сообщник бездельников. Я знаю одного вельможу, знатного заслугами предков и чрезмерным богатством. Он захотел слыть милосердым человеком и велел во все праздники дома своего, то есть рождения, именин, венчанья, похорон и проч., развозить по улицам мешки с медными деньгами и давать по нескольку всем, протягивающим руки. Кажется, дело само по себе богоугодное, достойное похвал и подражания; но какие следствия? Благородная бедность кротка и стыдлива, подобно невинной девушке. Она не кричит о подаянии, не бросается в ноги прохожему с пронзительным визгом; но стоит, потупясь, и предоставляет испытательному взору доброго человека по ее бледным щекам, по тяжким вздохам, по своей застенчивости судить, что она имеет нужду в помощи.

Богач мой думал не так. Толпа нищих бродяг обоего пола и разного возраста окружала с воем возы его с деньгами. Все получали, а которые проворнее и бесстыднее, те два и три раза вдруг. Оттуда бросались в шинки, напивались, бесчинствовали и, пропив всю ночь, выходили на улицы грабить прохожих.

Я не хочу сего. Итак, друг мой, буде ты согласен у меня остаться, я рад. Ты будешь отыскивать несчастливцев, убитых роком, которые вздыхают втайне и молчат. Приводи таковых ко мне; доставляй случай услаждать судьбу их и разделяй со мною сладость благотворения. О! благословение утешенного страдальца есть благовонный фимиам пред троном горнего милосердия! Оно, подобно чистой воде, омывающей тело, омоет душу твою и, уподобя ее некогда верховному херувиму, сделает достойною стоять при олтаре небесного агнца.

Слезы выпали из очей добродетельного; он отер их с улыбкою, и я, бросясь со слезами к ногам его, целовал с умилением благодетельную десницу. Я вступил в должность столько приятную и с месяц плавал в удовольствии. Ах! как сладостно быть утешителем несчастного! Для сего только пожелал бы я богатства, пожелал бы скиптра и диадимы!

Утро посвящено было отобранию просьб и рассмотрению оных; послеобеденное время употреблял я на освидетельствование просящих. Куда ни появлялся, везде встречаем был стонами, воплями, клятвами в неимуществе, а провожаем уверениями в вечной благодарности. Однако я на все смотрел испытующим взором и нередко отказывал; именно я, ибо его превосходительство во всем мне совершенно верил. При всей, однако ж, проницательности моей (сколько ее во мне ни было, я всю истощал без остатка), случилось сделать однажды промах, и довольно большой. Молодая девушка, сопровождаема старухою, приступила ко мне с умолением. Описание несчастий ее так разительно, слезы ее о потере матери и брата так трогательны, лицо ее, каждое движение так убедительны, что я совершенно поверил, и красавица с старухою получили помощь довольно значущую, хотя я и не подумал справиться о их жизни.

Недели чрез две после того, призван будучи к Доброславову, я увидел строгость и негодование, носящиеся по лицу его. Такая необыкновенность меня поразила, и я с робостию спросил о причине.

– Ты сам причиною моего неудовольствия, – отвечал он. – Точно ли ты осведомился о состоянии и роде жизни той старухи и девушки, о коих недавно так много ходатайствовал?

– Признаюсь, нет; но их наружность, их слезы…

– Были обман и притворство! Выслушай, что вышло. С некоторого времени завелась в Москве шайка бродяг, которая наносила беспокойство полиции, а жителям – обиды и грабительство. Долго не могли открыть следа к их убежищу, однако нашли. Старуха и дочь ее, тобою мне рекомендованные, были: первая – содержательница воров, а другая – любовница их начальника. С помощию денег, мною им данных, они бросились подкупить темничных стражей, чтоб, освободя любезных им узников, бежать из города, по крайней мере на несколько времени. Им не удалось, они пойманы, и если ты хочешь удостовериться в истине, выходи в первый торговый день на площадь, где увидишь воздаяние по заслугам.

– Боже! – вскричал я, побледнев и с трепетом отступив назад.

– Друг мой, – продолжал Доброславов, – я не хочу подражать другим, которые, на моем месте, верно бы, тебя за подобную ошибку лишили места. Я требую только, чтобы ты впредь был рассмотрительнее и не почитал того добродетелию, что носит ее образ. Сказывают, что крокодил, заползши в кустарник, представляет плачущего младенца. Неопытный человек приближается, ищет и бывает жалко-то добычею ужасному чудовищу.

Я поклялся вновь помнить его наставления и поступать по ним. Год службы моей прошел; я был очень доволен Доброславовым, а он мною.

Пора упомянуть о другом приключении, которое имело на меня большое влияние, или, лучше сказать, я на него. В первые месяцы службы моей у Доброславова, посещая феатры и прочие публичные собрания, познакомился я с молодым французом Луцианом. Он был молод, пригож, ласков, тих и добр, как казалось; и я подружился с ним от чистого сердца. Он родился в Москве, а потому совсем не походил на француза. В короткое время он познакомил меня с своею матерью, славною содержательницею пансиона, где воспитывались молодые девицы из хороших домов. Старуха меня полюбила, и все мы трое приятно проводили вечера. Меж тем отошел учитель истории; мне предложено место его, и я с радостию принял, рассчитывая, что занимать два места и из обоих получать жалованье, гораздо нехудо. Таким образом, поутру я занимался делами г-на Доброславова, а после обеда часа три преподавал урок и уезжал делать свидетельства о просящих. Я не объявлял о новой должности его превосходительству, боясь, чтоб он не запретил. Корыстолюбие было тому виною, а притом и тщеславие, что я в силах отправлять две должности. «Если не совсем несправедливо сказано, – думал я, – что слуга не может служить двум разным господам, то, верно, уже не для всех: вот я служу двум, и оба довольны мною».

В один вечер мадам, отведши меня в свою спальню, посадила и начала говорить вздыхая: «Я надеюсь, почтенный друг, что вы уважите намерения чадолюбивой матери, и если откажетесь помогать ей, то, верно, сохраните тайну, которую она вверит сердцу вашему. Вы сами можете быть отцом и тогда будете судить, что значит любовь к единственному сыну».

Вступление поразило меня; воображение запылало. Я так живо вспомнил об Никандре, как бы вчера только лишился его, и клялся помогать мадаме в ее предприятиях, чего бы то ни стоило. Она продолжала:

– Вы заметили, думаю я, в пансионе моем девицу Марию, которая так скромна, тиха, прекрасна лицом и душою; но вместе так застенчива, так стыдлива, что краснеет при приближении каждого мужчины? Она не может без трепета выслушать слово «любовь», хотя сама есть плод пламенной любви, то есть побочная дочь одного знатного господина и какой-то княжны, которая скорее согласилась подарить любовника дочерью, нежели выйти за него замуж и тем, огорча своих родственников, навек себя обесславить. «Я охотно бы соединила судьбу мою с твоею, – говорила она в часы пламенных восторгов, – но сам рассуди: предок твой, который первый стал известен в летописях России, жил во времена Петра Великого; а мой был урожденный князь, прямо происходил от Рюрика и уже при дворе царя Иоанна Васильевича Грозного был ближним боярином».

Против таких доказательств и не любовнику устоять нельзя. Он терпеливо ожидал разрешения своей богини, когда она родила Марию, то отдала ее в мои руки на воспитание. Отец и мать по временам клали в один иностранный банк на имя дочери немаловажные суммы, так что теперь ее приданое простирается до ста тысяч. Посуди, любезный друг, какая невеста! Давно назначила я ее для своего сына, который, как сам ты согласишься, ее стоит; но – жестокие предрассудки! – мать ее, которая теперь за князем Деревяшкиным, хотя дряхлым, но презнаменитым стариком, ведущим род свой от князя Кия, и слушать не хочет, чтоб дочь ее была за кем-либо, как не за гвардейским офицером из знатного дома: она очень пристрастна к сему классу! Теперь ты несколько понимаешь план мой. Другого не осталось, как склонить прелестную Марию к любви сына моего; а там, верно, обстоятельства примут другой вид. Гвардеец не возьмет ее, она будет моею невесткою, а вы получите достаточное награждение.

Вы, может быть, не догадываетесь, чего я хочу от вас просить? Выслушайте! Я, как мать, без навлечения подозрений взяться не могу содействовать моему сыну; похвалы матери сомнительны. Вверить кому-либо опасно. Я окружена девицами, их горничными девушками и прочею сволочью, которая редко меня оставляет. Всего удобнее взяться за сие дело вам, человеку постороннему, на которого никто не обращает особенного внимания, а сверх того, учителю! Ну, что вы на это скажете? Согласны ли помогать мне? А благодарность моя будет соразмерна вашему одолжению.

Так говорила красноречивая мадам, и я задумался, что отвечать бы ей на такое лестное предложение. На размышление потребовал я несколько часов и обещался ответ принести на другой день в ту же пору.

Лежа у себя на постеле, я рассуждал так: «Луциан – мой приятель, мать его очень меня любит: почему же и не услужить? Мариина мать, несмотря на свою сиятельность, есть вздорная женщина, которая не заслуживает доброго слова. Она и в пожилые лета так, видно, ветрена, как избалованный ребенок. Я усердствовал двум уже боярам, но награжден худо; теперь постараюсь сделать им противность и посмотрю, что будет!

Поутру написал я на имя Марии письмецо, в котором весьма живыми красками, в самом роскошном, пленительном виде представил любовь к ней милого Луциана. Сколько прелестей, сколько наслаждений, сколько блаженства ожидает ее в объятиях юноши! Я намеревался письмецо это вложить в тетрадь ее, когда буду экзаменовать при уроке; а потому советовал на другой день доставить мне чистосердечный ответ таким же образом.

Я исполнил по своему предположению удачно, и мадам была вне себя от восторга, о том услыша. «Вы рождены быть великим человеком», – заметила она, и я улыбался, расправляя бакенбарды. Я соглашаюсь охотно, что таковой поступок мой непростителен и достоин всякого нарекания; но я решился открыть вам всю истину, не закрывая и пороков своих.

На другой день с потупленными взорами, с пылающими щеками, с колеблющеюся грудью прекрасная Мария вручила мне тетрадь свою, в которой я, нашедши письмецо, искусно вынул, и по возвращении в кабинет содержательницы оба прочли следующее.

«Сердце мое не терпит скрытности и притворства. Так Луциан меня любит? Вы доставили мне неожиданную, прелестную новость! Я сама давно люблю его страстно, но боялась обнаружить движение сердца моего. Как скоро вы принимаете в том участие, я более не скрываюсь и скажу чистосердечно, что как только найдете случай, я со всем пламенем повергнусь в объятия моего любезного!»

Госпожа надзирательница с удивлением, подвинув очки на лоб, глядела на меня пристально, а я хохотал во все горло.

– Вот что значит, – говорил я, – быть откровенною, чистосердечною! Вот что значит воспитываться в вашем пансионе!

– Не шутите насчет воспитания в моем пансионе, – сказала мадам, – могу вас уверить, что оно не уступит самому лучшему воспитанию в каком бы то ни было парижском институте.

По довольном совещании переписка продолжалась. Я заставил скоро Луциана писать от себя, то есть переписать мною сочиненное. Нельзя изобразить восхищение молодой невинности, когда она прочла начертание руки своего дражайшего. Словом, не прошло четырех месяцев, как прозорливая мать заметила и сообщила мне, что Мария носит под сердцем залог любви и счастия. «Теперь надобно подумать, – говорила она, – как хорошо кончить дело, которое начато так удачно. Это уже беру я на себя, господин Чистяков, и вас более не затрудняю! Вы можете спокойно ожидать развязки и награды, достойной трудов ваших. Равным образом развлекаться вам учением также не советую; посвятите всего себя на услуги Доброславову и оставлены не будете». Мне чуден показался такой мгновенный перелом; но я успокоился, представя, что и той награды, какую получу после окончания сей комедии, будет для меня достаточно и без жалованья за мои уроки. Я прилепился всею душою к пользам Доброславова, исправлял свою должность, иногда посещал мадам, был принимаем ласково, и жизнь моя текла, как тихий светлый ручей в цветочной долине. Немного, правда, возмутило меня происшествие с прекрасною просительницею, о чем я упомянул незадолго пред сим; но как благодетель мой забыл о том, то и я мало заботился. На целый мир смотрел я равнодушно. Тогда свирепствовали в Польше внутренние мятежи, в Турции – война, в Швеции – голод; но я, вздохнув о бедствии страждущего человечества, говорил: «Сами виноваты! Зачем народ хочет больше значить, нежели должно? Больше быть счастлив, нежели можно? Безумствовать и за то мучиться есть удел бедного человека. Блажен, кто подобно мне, нашед мирное пристанище, живет, довольствуясь малым и не стремясь овладеть тем, что простирается далее круга возможности».

Показать полностью
2

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 3 Главы 7, 8, 9)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Глава VII Награда чистосердечия

«Вот тут-то надобно показать, что недаром учился, – говорил я, оставшись наедине. – Всем угодить невозможно, а особливо в одно время; итак, надобно подумать! Его превосходительство на вечер будет у Лизы, поутру у госпожи Бываловой. Итак, теперь же побегу к сей знатной особе, а там и к прелестнице. Отказы надобно делать скоро. Хотя я теперь в связи с знатными людьми, однако дурных привычек их перенимать не хочу и волочить никого не стану».

Утвердясь в сих похвальных мыслях, я пошел к превосходительной. Вошед в переднюю с гордым видом, так, как секретарь и посланник знатного любовника, я был остановлен слугою, который не пускал меня далее.

– Ты, дружок, меня не знаешь, – вскричал я, – вот письмо от его превосходительства Ястребова, и я секретарь его, а притом и офицер.

– Хотя бы вы были он сам, то и тут нельзя. Ее превосходительство изволит теперь молиться, и никто не смеет помешать; подождите, она скоро позвонит.

«Молится, – думал я, садясь на скамейке, – вот забавно! Она молится вечером за те грехи, которые будет делать ночью. Прекрасно! Это значит располагаться в делах своих хозяйственно».

Уже составил я прекрасную речь, которую готовился говорить к прекрасной госпоже Бываловой, как она позвонила. Меня вводят, и я вижу женщину около сорока лет, застегивающую щипцы у молитвенника. Она умильно на меня взглянула, сняла очки и спросила: «Ты от него?» – «Так, ваше превосходительство», – отвечал я, подав письмо. Она взяла, вздохнула и начала читать; но приметно было, что чтение не очень ей понравилось. Кончив чтение, она наморщилась и после спросила: «Который вам год?» – «Двадцать осьмой», – отвечал я. «Что получаете жалованья?» – «И сам покудова не знаю; что угодно будет назначить его превосходительству».

– Если он скупо будет награждать, то приходите ко мне, – говорила новая моя покровительница, – я взяла на себя обязанность исправлять его недостатки.

Поблагодаря ее превосходительство за то участие, которое она во мне принимала, пошел с другим письмом к прелестной Лизе. Она жила в изрядных покоях, прибранных очень чисто. Вошед в гостиную, я увидел Лизу, роскошно лежащую на атласной софе. Когда прочла письмецо, то спросила: «Вы служите у господина Ястребова?» – «Так, – отвечал я, – у него исправляю я должность секретаря». – «Старайтесь не потерять этого места; его превосходительство бывает щедр и награждать любит. И прежний секретарь оставался бы, но он, будучи стар и притом неловок, не мог нравиться его домашним. Госпожа Ястребова, – продолжала Лиза, – не из числа древних пастушек, которые любили долго воздыхать по-пустому. Нет! она объявляет торжество своего победителя и сама ждет случая наградить его в минуту слабости, как она обыкновенно выражается. Но как у нее вся жизнь состоит из таких минут, то один насмешник сочинил изрядную эпиграмму, которая носилась по городу целые два дня».

– Почему вы так хорошо ее знаете? – спросил я. – Не думаю, чтоб вам случалось часто видеться!

– Напротив, – отвечала Лиза, – мы с нею хорошие приятельницы и часто сходимся в феатрах, клубах и маскерадах. Собственно из угождения к ней оставила я прекрасного офицера и занялась ее мужем. Я наперед поздравляю вас, господин Чистяков, с занятием настоящей должности и советую не упускать случая к выказанию своих достоинств.

Когда я вышел, то не мог надивиться ветрености Лизиной. «Правда, – говорил я, – письмо к драгуну довольно убедительный знак скромности госпожи Ястребовой, однако Лиза делает худо, да и глупо, о том объявляя, а особливо посторонним».

На другой день поутру, когда вошел я в кабинет Ястребова с бумагами, он показался мне весел и доволен сам собою. «Вы Лизе очень понравились, господин Чистяков, и она просила меня не оставлять вас в нуждах. Я обещал и сдержу слово; а на первый случай вот жалованье за прошедшие полгода и за полгода вперед».

Спрятав деньги в карман, я поклонился и, наполнясь благодарного усердия и преданности к особе его превосходительства, сказал с жаром: «Милостивый государь! Я почувствовал к вам искреннюю приверженность и старался доказать то во всякое время. Я был бы истинно счастлив, если б ваше доброе имя не страдало. Я очень понимаю, что значит честь, а особливо в высокой фамилии. Вы добродушны и смотрите вокруг себя спокойными глазами; меж тем другие клевещут, осмеивают и во зло употребляют доверенность вашу. Вот, милостивый государь, доказательство справедливости слов моих! Прочтите эту бумагу и принимайте свои меры!»

Тут подал я письмо жены его к драгунскому офицеру. Он прочел со вниманием, поглядев на меня пристально, и так захохотал, что я боялся, чтобы он не лопнул. Он велел позвать жену, и когда она явилась, то он все продолжал хохотать. Я не понимал, что бы это значило и как можно так веселиться, читая любовное письмо жены к офицеру. «Что с тобой, друг мой, сделалось?» – спросила жена весело и также смеясь, не зная еще и причины мужней радости. – Я удивляюсь, сударыня, – отвечал муж, – что ты, имея дочерей-невест, сама так неопытна! Можно ли было думать, чтоб этот фаля, этот питомец Бибариуса, способен был к делам, требующим ловкости, тонкости и большой привычки. Ну, теперь ты сама себя наказала за непростительную нерасторопность. Думала ль ты, что нежное письмо твое, над которым, вероятно, столько времени ломала голову, вместо прекрасного молодого драгуна будет читать твой муж? На! Пошли с кем-нибудь другим!

Изумление супруги было неописанное, равно как и мое. Она покрылась багровою краскою и, приняв письмо, вышла, взглянув на меня крайне сердито. Я стоял, побледнев и дрожа во всем теле!

– Видишь, как ты глуп, господин студент! Что толку в твоих науках, когда они не делают тебя умнее, а вместо покровительства навлекают гнев и гонение. Ты стоишь большого наказания, но я извиняю; однако сам догадаешься, что после случившегося тебе в доме моем нет места. С богом! Выйди в сию минуту и больше не показывайся на глаза.

Как увидел он, что я от крайнего изумления не трогаюсь с места, то дал знак двум дюжим лакеям, которые схватили меня за ворот, вытащили из кабинета, из приемной, там со двора за вороты и, толкнув в шею, оставили на улице.

«Ну вот тебе и награда за усердие и преданность! – говорил я, идучи по улице. – Видно, люди совсем переменились или в книгах пишутся одни небылицы! Я и до сих пор иногда вздыхаю тяжко, вспоминая о Феклуше, а господин Ястребов чуть не захохотался до смерти, читая об очевидной неверности жены. Чего ж ожидать от детей? Что скажет такая мать дочери, начинающей развращаться? Что подумает сын о всем поле, видя старую мать свою на пути страма и поношения?» Тут с чувством прочел я стишок из Горация, где стихотворец говорит:

Damnosa quid non imminuit dies?

Aetas parentum, pejor avis, tulit

Nos nequiores mox daturos

Progeniem vitiosorem.

Я направил шаги к дому г-жи Бываловой. Привратник сказал, что она поехала к обедне, оттуда будет в гостях, там у вечерень, после в феатре, на ужине, – словом, меня уверил, что в тот день ее нельзя видеть. Итак, я пошел слоняться; побывал в Кремле, посетил некоторые церкви, и когда настало полуденное время, то я начал думать, в котором бы трактире отобедать. Подходя к одному, я остановлен был наружностию знакомого, как казалось, человека. Он стоял, опершись об угол и устремив глаза в землю. Лицо его было бледно, взоры пасмурны, платье в лохмотьях; это была картина нищего, стыдящегося своего состояния.

«Кто бы подумал, – говорил я, – что сей бедняк тот самый Хвостиков, который за два года так часто посещал Бибариуса, прежнего учителя своего! Но тот был полон, весел, а этот…»

Я подошел ближе и с сердечным участием обнял старинного знакомца. Когда первые приветствия кончились, он говорил:

– Так, любезный Чистяков; счастие гневно обратилось ко мне спиною. Теперь я в таком положении, что хоть в воду. Жена с грудным младенцем сидит без куска хлеба. Они ожидают меня, а чем мне их обрадовать? Я сам тощ, наг и бос!

– Это худо, – сказал я, – тем более, что сегодни и сам я лишился места единственно по глупости; однако у меня денег довольно, и я поделюсь, а там посмотрим! – Восхищение Хвостикова было непомерно; он не мог наблагодариться. Искупив все нужное к обеду, мы с довольными лицами пошли к нему на квартиру, где он просил меня пожить, пока не найду приличного места. Дорогою он мне говорил следующее:

– Первая глупость моя, которая стоит наказания, была та, что я по выходе из училища скоро женился, не подумав прежде, чем буду кормить жену и будущих детей. Марья, дочь дьячка, у коего квартировал я, была та соблазнительница. В первый год супружеской жизни померли тесть и теща и родился сын. Тебе известно, что в свете таков обычай, что без денег ничего нельзя сделать. Человек рождается, скрещивается, растет, женится, родит, умрет – на все и всегда надобны деньги; а как у меня их было мало, то в один год дошли мы до нищеты. Но пока был я при месте, то хотя кое-как пробавлялись; потеряв же с месяц тому назад место службы, я удивляюсь, как до сих пор не умер с голоду. Причиною сей потери было глупое чистосердечие и преданность к пользе вельможи! Тебе известно, что я служил в канцелярии графа Дубинина, человека знатного и слывущего умницей. Я преклонился к пользам его всею душою; старался как можно угодить, но гордый вельможа смотрел на меня тем величавым видом, который говорит: «Ты червь; ползай во прахе и считай себя счастливым, что я из презрения не хочу раздавить тебя!» Долго выискивал я способы обратить на себя милостивое его внимание, как, наконец, подумал, что нашел желаемое. Заметил я, что граф не только не знает правил русского красноречия, но даже и правописания. «Постой же, – думал я, – при первом случае обнаружу в себе великого знатока в том и другом; приобрету удивление, а там и любовь. Чьим достоинствам удивляются, тех и поневоле любят». Скоро нашелся к тому прекрасный случай. Граф, спеша куда-то ехать, подал мне письмо, сказав: «Запечатай и теперь же отошли по надписи». Когда я остался, то прочел письмо и к великой радости нашел, что в нем были беспрестанные ошибки против свойств языка, грамматики и правописания. Подумав хорошенько, я начал поправлять; чернил, вычернивал и так написал письмо графское, что ни одного слова живого не осталось. Совершив такой славный подвиг, я положил письмо к нему на стол и спокойно пошел домой, думая, как приятно удивится граф, узнав, что в штате его есть такой великий мудрец.

На другой день, как скоро явился я, он спросил: «Письмо отправлено?» – «Никак нет, ваше сиятельство; вот оно! Не угодно ли прочесть вновь; у вас было довольное количество ошибок, и я выправил; теперь думаю, получше будет!»

Представь себе грозный и вместе презрительный вид, с каким взглянул на меня граф Дубинин. Ужас объял меня; я дрожал; но преступление уже сделано. «Меня учить вздумал ты? – сказал он тихим и протяжным голосом. – Мне учитель не надобен! – С сими словами исщипал он письмо с моею поправкою в лоскутки, кинул мне в глаза и, отворотись, проворчал: – Поди с глаз, скот, и никогда не являйся!»

Вот тебе, любезный друг, моя повесть. Вперед поклялся я не поправлять ошибок знатных людей, чтобы после не каяться.

Когда он кончил рассказ свой, мы пришли в его квартиру, или, лучше, нору, где нашел я молодую женщину с дитятей. Она была довольно недурна, несмотря на нищенское платье; приняла меня ласково, особливо когда Хвостиков объяснился, что я – их благодетель. День прошел весело, и ночь проспал я покойно на войлоке.

Наутро пошел я к почтенной г-же Бываловой, но она была заперта в молитвенной; прихожу в другой и третий раз, и она то у обедни, то у всенощной. «Вот редкая женщина, – говорил я, – по-видимому, ей не более сорока или сорока пяти лет, а она только и думает о святости. Это похвально, и нельзя сердиться, что меня не допускает. Когда-нибудь да увижу эту добрую барыню, которая сама вызвалась пособить мне в нужде».

В сем ожидании провел я недели три и почти начал терять терпение.


Глава VIII Невидимка

Наконец настало благополучное время; меня допустили к госпоже Бываловой. Она сидела на софе пред налоем, на коем лежала большая церковная книга и ноты. Она начала речь: «Ты, может быть, удивляешься, что я так долго тебя не допускала. Мне известно, что ты лишился места, и догадывалась, что ходишь ко мне искать покровительства; потому, прежде чем могла что-нибудь обещать тебе, хотела удостовериться, будешь ли ты того стоить, то есть имеешь ли те добродетели, которые мне нужны: терпение и скромность. Как ты оказался соответствующим моим ожиданиям, то я и склоняюсь в твою пользу. Хочешь ли служить у меня секретарем? Дело твое будет вести мою переписку, где ты должен сохранить нужную скромность; а в свободные часы читать мне духовные книги, на что понадобится терпение. Содержание все мое, а сверх того, и порядочное жалованье. Согласен ли?»

Что тут упорствовать? Я в тот же день переселился в дом ее от Хвостикова и месяца два провел очень хорошо. Дом госпожи Бываловой, один из лучших домов в городе, не мог мне не понравиться. Хотя служителей обоего пола было и много, но управитель, человек опытный, содержал в нем такой порядок, что все сие множество составляло как бы одно семейство.

Корреспонденция наша была не обширна, и мне заниматься письменными делами ее было нетрудно; но зато чтение житий немного тягостно. В десять часов вечера в доме все утихало, и я входил с нею в молитвенную, садился за налой, она подле меня, и чтение продолжалось иногда за полночь. Ее превосходительство вздыхала, плакала от умиления и говорила: «Ах! когда любовь человека к человеку бывает причиною важных происшествий, то что может любовь духовная?» Такой восторг мешал ей замечать, что у меня пересыхало во рте и язык мешался. Однако, как она всегда поступала со мною ласково, содержание было хорошее, жалованье получал исправно, а сверх того, и подарки, то я продолжал службу ревностно и не роптал; да она и наперед сказала, что я буду иметь нужду в терпении.

Прошел и еще месяц жизни моей в сем доме, как ее превосходительство сделалась больна и не выходила из спальни; а потому как письма, так и чтение остановилось, и я имел время отдохнуть. Однажды в полночь я просыпаюсь с удивлением. Нечто пламенное сжимает меня в объятиях, осыпая страстными поцелуями. На вопрос мой: «Кто?» – мне отвечают на ухо, так тихо, что с трудом можно слышать: «Молчи, любезный друг, и пользуйся своею победою. Если ты скромен, то счастье твое будет постоянно. Никогда не спрашивай меня ни о чем; в последний раз говорю с тобою». Незнакомка замолчала, но зато не переставала оказывать нежных ласк. Я кинул все расспросы. Часа чрез два невидимка ушла, а я уснул очень приятно.

На другой день пристально разглядывал я всех женщин в доме, но догадаться не мог. Одна толще, другая выше и проч. и проч. Постороннему, однако ж, нельзя. Проходит день, другой, неделя; болезнь госпожи моей не уменьшилась, и незнакомка продолжает посещать исправно мою келью. В угодность ей я молчал и не тратил времени в пустоглаголании. Чрез месяц, не к великой, однако ж, для меня радости, госпожа дома вышла, и занятия наши начались. Хотя невидимка реже ко мне приходила, однако все-таки бывала и ласки ее не охладевали.

Прошел год, как я блаженствовал в сем доме и не мог ничего пожелать лучше; однако враг искуситель наустил меня, и я пожелал видеть незнакомую любовницу. Как ни старался я умерить любопытство, представляя, что тем огорчу ее стыдливость; но нет! Демон силен; одолел мое благоразумие, и я решился употребить тот же способ, как и Апулеева Психея, желая увидеть нежного супруга.

В одну ночь, когда я пришел в спальню после чтений Миней, причем слушательница немало воздыхала, обращая слезящие глаза к небу, я зажег прежде приготовленный потайной фонарик, поставил его под кровать и с трепетом сердца ожидал прибытия таинственной богини. Она и не замедлила. Когда настала минута, удобная к открытию тайны, я склонил руку под кровать, вынул фонарь, открыл и – о небо!..

«Ах!» – вскричал я. «Ах!» – вскричала г-жа Бывалова.

Тут я увидел ясно свое неразумие, но весьма поздо. Пролитое полно не бывает. Ее превосходительство вскричала и скоро скрылась за висевшую картину. Я долго стоял как помешанный, а осмотрев картину, нашел за нею потайную дверь, которая вела в маленький коридор или гардеробную. Оставшись один в жестоком отчаянии, проклиная пагубное любопытство и любопытных, я оделся, спрятал в карман деньги и вещи, подаренные госпожою, сел в креслы и решился дожидаться окончания плачевной сей комедии.

На рассвете услышал я на дворе стук кареты и звук бичей. Когда же все замолкло, то управитель вошел в мою комнату, вручил почтительно письмо и стал к стороне, ожидая ответа. Я распечатал и читал:

«Малодушный!

Или не довольно оказала я тебе свою слабость, что решился сделать меня посмешищем целому дому? Разве ты был недоволен? Разве имел в чем нужду? Признайся, что нет; а только ветреность и хвастовство исторгли из рук твоих счастие, тебя ожидавшее. Я полюбила тебя нежно и хотела сделать счастливым, если ты будешь послушен. Я не находила надобности принуждать себя; ибо, имея большой достаток и знатное имя, мне не для чего лишать себя удовольствия. Видишь, какого благополучия лишился ты по своей необузданности? Теперь все потеряно, и невозвратно! Я уезжаю в украинские свои деревни;

а ты, думаю, также не почтешь приятным оставаться в моем доме. Управитель мой выдаст тебе две тысячи рублей в награду за труды твои. Суди, сколько бы ты был счастлив, если б менее любопытствовал».

Первая мысль по прочтении письма была потребовать от управителя обещанных денег; но он извинился, представляя, что у него наберется не более тысячи рублей, которые и получу я, если дам расписку в две. Я охотно исполнил его требование, получил деньги и вышел с тем, чтобы никогда не возвращаться. Будучи богат, я нанял порядочную квартиру и слугу; занялся чтением, прогулками и феатрами. До сего последнего рода увеселений я скоро пристрастился; посещал почти каждое представление и вознамерился сам сделаться комическим сочинителем. Феатр всегда казался мне превосходным заведением, имеющим право едва ли не на большее уважение, чем некоторые училища. Правда, нередко лицо Александра Великого, или Тита Веспасиана, или Марка Аврелия представляет бездельник, развратник или плут. Но какое мне до того дело; только бы хорошо действовал. Что мне нужды, что девица, представляющая невинность, готовую взойти на эшафот, только бы не осквернить чистоты своей от прикосновения могущего тирана, на самом деле есть беспутная девка, которая ищет пожилых сиятельных сатиров, дабы поубавить золотистое их сияние? Если она на феатре богиня, с меня и довольно: пусть дома будет, чем хочет. Большая часть многоученых людей порицают актеров домашнею жизнию, а в некоторых государствах правосудие так было неправосудно и жестоко, что лишало их чести погребения.

Так рассуждал я на досуге, как объявили в газетах, что в такой-то день будет в первый раз представлена драма, в которой первую роль будет играть новоприезжая из Петербурга актриса Фиона. Если б я знал содержание той пиесы, то, верно, не пошел бы; но, не зная, я полетел. Народа было стечение великое; нетерпение всех видеть Фиону было чрезмерно, и едва показалась она, как гром рукоплесканий раздался по партеру. Я пялил глаза, сколько мог; и чем более глядел, тем больше уверялся, что славная актриса Фиона есть почтеннейшая княгиня Фекла Сидоровна Чистякова. Рост, осанка, голос – все, все открыло ее в глазах моих! Правда, она сделалась очень приманчива; но чего не делает время! Она, может быть, также училась у какой-нибудь профессорши, как я у Бибариуса. Различные чувства двигали мною. Любовь, ненависть, сожаление, гнев, чувственность и мщение попеременно овладевали моим сердцем. Когда зрелище кончилось и знатнейшие люди бросились на сцену ссыпать новую актрису поздравлениями и обнадежить выгодами, я пошел к выходу, дабы узнать жилище моей княгини, а после уже подумать, на что решиться. Хотя ей было уже за двадцать пять лет, но она с помощию искусства, а особливо на феатре, при свечах, казалась прелестною! Да кто в таких случаях из женщин и не прибегает к помощи искусства?

Подъехала богатая карета князя Латрона, человека весьма знатного, щеголеватого и великого охотника до актрис, танцорок и вообще всех нимф радости и веселия. Феклуша, осыпанная алмазами и жемчугом, вышла, исследуемая гайдуками и скороходами его светлости, села в карету и поехала. Я бросился бежать сзади и столько имел силы, что не упустил из виду ни на минуту. Карета остановилась на Тверской улице у великолепного дома. Феатральная богиня вышла и скрылась.

Почти всю ночь провел я без сна, рассуждая, что мне делать с своею женою. Я весьма хорошо знал по слуху, что князь Латрон есть человек значительный; а потому и заключил, что не он был похитителем моей княгини. Разные страсти меня тревожили; от любви переходил я к ненависти, и мщение кипело в сердце. С таким намерением переменил я квартиру и нанял комнату в трактире на Тверской улице, чтоб удобнее исполнить план свой. Дни проходили за днями и составляли месяц, а я страдал и не мог видеться с женою. Сто раз лучше не видать неверной, чем быть свидетелем ее бесчинства. Смотря на нее в феатре, я почти не узнавал ее. Та ли это Феклуша, которая в набойчатом платье выходила ко мне на огород или изгибалась под коромыслом? Нет! Это знатная женщина, воспитанная в неге и роскоши. Ее надменный вид, ухватки, поступь – все показывает глубокое познание нравов настоящего времени и уверенность в своем превосходстве и любезности.

Зима наступила. Вечером сидел я у себя в комнате и без всяких мыслей смотрел на дым, выходящий из моей трубки. Прошедшая жизнь представлялась мне в том порядке, как она происходила; задумчивость овладела мною, как голоса двух человек в боковой комнатке рассеяли меня. Они были трактирные мои знакомцы и соглашались звать меня пить чай. И подлинно, один скоро взошел, сделать предложение, и я не отказался. Один, молодой человек в двадцать пять или под тридцати лет, приятный собою, довольно востер, знающ в светском обращении и тому подобном. Товарищ его был около тридцати пяти лет, так, как и я, пасмурен, угрюм и нелюдим. Однако нам не мешало это быть веселыми. Выпив по стакану пуншу, мы сделались откровеннее обыкновенного, и веселый приятель спросил меня: «Скажи, пожалуй, друг мой, нет ли у тебя в Орловской губернии в селе Фалалеевке родственника князя Чистякова?» Сначала сей вопрос привел меня в замешательство; но я скоро оправился и отвечал бодро: «Ты удивляешь меня, говоря, что есть князья моей фамилии. Я сын серпуховского мещанина, очень бедного, и за воспитание, каково ни есть, обязан благотворению посторонних людей».

– Я очень рад, – сказал незнакомец, – что ты не из роду князей, из которых одного изрядно я попотчевал. Слушай мою повесть: она коротка и не наскучит. У меня есть прекрасное намерение, которое теперь же сообщу и тебе; я думаю, ты не откажешься пособлять честному человеку в добром предприятии. Уверяю, раскаиваться не будешь, ибо прибыль пополам.

Он начал следующим образом.


Глава IX Тройственный союз

Отец мой, господин Головорезов, был богатый дворянин, имевший усадьбу и дом недалеко от славного города Курска. Воспитание мое было по-тамошнему самое лучшее. В семнадцать лет я умел читать и писать по-русски, а на французском языке мог браниться не хуже всякого француза. Отец мой любил до крайности псовую охоту и меня; мать же мою и сестру ненавидел, ибо последнюю почитал он залогом любви жены своей к кому-то другому. Хотя все соседи старались разуверить его в сем, как они говорили, предубеждении, однако отец мой находил причины им не верить. Главное упражнение мое было ездить с отцом на охоту; на досуге же я гонялся за дворовыми девками и, собрав слуг, велел им бить друг друга и не мог налюбоваться, видя кровь, текущую из зубов и носов, а волоса, летящие клоками. Отец дивился остроте изобретения сего и уверял, что я со временем буду великим человеком. Когда мать моя вступалась за кого-либо, отец кидал на нее взор презрения и заставлял меня плевать ей в глаза, что и делал я с великим искусством.

Дела наши шли довольно хорошо, но один неблагоразумный поступок отца все испортил.

Однажды он, возвращаясь с охоты, где был и я, заехал к крепостному нашему кузнецу. Как батюшка был тогда более надлежащего в духе, то начал очень нескромно шутить с женою сего Вулкана, пригожею чернобровкою, настоящею Венерою. Ковач сильно рассердился, и скоро дело дошло до того, что мужик схватил молот и грозил размозжить ему голову. Тут я советовал отцу отложить расправу до утра; но когда урожденный дворянин послушается совета, сколько бы, впрочем, оный ни был разумен? По его приказанию кузнеца схватили, связали руки и ноги, взвалили на наковальню, и батюшка имел удовольствие отомстить ему самым жестоким и позорным образом. Я возвратился домой и как ни наказывал псарям молчать о сей шалости, но проклятые проговорились, все в доме узнали, и не успел еще батюшка поутру воротиться из кузницы, как прибывшая из Курска команда его взяла, и через несколько времени его отправили, как слышно было, охотиться за Байкалом.

Оставшись полным господином над поступками своими, я захотел быть один господином имения; а потому, посоветовавшись с разумным псарем, поехал в город и подал челобитную, в которой изъяснял, сколько умел, что один имею право на наследство.

Дело мое длилось около полугода; я прожил уже четвертую долю имения, то на обеды, то на подарки, как, наконец, вышло в мою пользу. Сестру совершенно отлучили от наследства, а о матери сказано, что я обязан кормить ее по смерть.

Возвратясь с торжеством в деревню, я объявил решение суда. Бедняжки ахнули: мать рыдала, а сестра упала на колени. Но я был мужествен, как и должно дворянину; сестру вытолкал в шею, объявив ей, что в Курск прибыл из Москвы один князь, который охотно принимает к себе в услужение хорошеньких девушек; мать поселил я на скотном дворе.

Два года жил я прямо по-дворянски. У меня были каждый день пиры, игрища, скопление друзей бесчисленное; зато я каждую неделю давал и вексельки, но нимало о том не беспокоился. Один из приятелей уверил меня, что в Москве и Петербурге все знатные люди так поступают. Однако все скоро взяло другой оборот. Несговорчивые заимодавцы, наскуча моими отказами, приступили к суду, который был тогда для них уже снисходителен. Все имение мое описано, продано с публичного торгу; я выехал из деревни с двумя слугами и несколькими сотнями денег. В Курск стыдился я показаться, а потому поехал искать счастия в Орле. Но как и там, думал я, если не мое имя, то, верно, отцовское известно по сказанному происшествию, то рассудил за благо назваться щеголеватым именем князя Светлозарова.

В лучших домах принят я был отлично. Я не совестился рассказывать о своем богатстве, о знатности и силе близких родственников, а все с тем намерением, чтобы соблазнить какого-нибудь богатого купца отдать за меня дочь свою. Это – единственное средство поправить худые обстоятельства промотавшегося дворянина.

Между многими домами я очень часто вхож был к господину Перевертову, старому богатому откупщику. Он был большого роста, имел голову с котел, был сед, но вместе миллионщик, и потому принимаем был везде с отличною почестью. Он имел одну только дочь, устарелую невесту, и на нее-то обратил я все мое внимание, а отцу оказывал всевозможные услуги.

Старый Перевертов хотя был очень скуп для других, но для своих увеселений не щадил ничего. Обычай его был странный. Конечно, оттого, что родился в низком состоянии, он под старость не кинул подлых обычаев. Он имел на содержании купецкую дочь, крестьянку и горничную девку, которые стоили ему недешево. Сего рода богини требуют от богатых и старых любовников не менее расходов, как и знатные барыни.

Однажды старый Перевертов позвал меня таинственно в свой кабинет. Я думал, что он, уведав угождение мое к предурной его дочери, прельстился моим сиятельством и сам мне станет предлагать о женитьбе, как он вывел меня из заблуждения следующим объяснением: «Любезный князь! Ты, может быть, удивляешься моему вкусу, что я не ищу любви у этих щеголеватых барынь и их манерных дочек? Так! терпеть не могу тощих и бледных, вертлявых кукол, у которых в пятнадцать лет седеет воображение, утомленное феориею наслаждения в любви.

Мне нравятся одни простого состояния женщины, которые богаты телом; а до духа мне и дела нет! Знай, любезный князь, у меня есть на примете прекрасная крестьянка, хотя она слывет и княгинею. Около двухсот верст отсюда есть деревня Фалалеевка, наполненная бедными князьями. Жена одного из таких князей, не более двадцати лет от роду, румяна, здорова, полна. Я ничего не пожалел бы, только б ее достать в деревенский сераль мой. Не возьмешь ли на себя, милый друг, привезть ее; ибо мне в такие лета обольщать в глазах мужа трудно. Издержек я не пожалею; и дам тебе письмо к тамошнему старосте, который много мне обязан и не пожалеет трудов.

Подумав несколько времени, я охотно согласился. «Теперь-то и угодить старому сатиру», – думал я и чрез несколько дней выехал в сопровождении одного своего слуги, запасшись золотыми колечками, сережками, платками, тафтою разных цветов и прочими приманками деревенских красавиц. Я уноровил так, что приехал в Фалалеевку в самую полночь. Когда староста прочел записку, в которой, между прочим, сказано, что за содействие в моем предприятии обещается ему сто рублей, то не знал, как лучше принять меня. Мне хотелось быть никому не известным, а потому он отвел мне светелку, коляску запер в сарай, а лошадей – в конюшню и, узнав на другой день, в чем состоит дело, вышел молча; через полчаса вошел с молодою девушкою, которую я прежде почел было за княгиню Чистякову, как он сказал: «Вот вам, сиятельнейший князь, княжна Макрида Угорелова, которой Фекла Сидоровна, вас пленившая, хорошая приятельница». Я прослезился перед Макрушею, объявляя, как я горю пламенем к прекрасной ее подруге. Не знаю, мои ли слезы, или кольцо, надетое на ее палец, а платок на шею, вдруг ее убедили, и она поклялась, что я скоро получу желаемое.

И подлинно, на третий день после сего свидания княжна пришла ко мне с княгинею, и под каким-то предлогом нас оставили одних. Мне, хотя урожденному дворянину, Фекла показалась пригожею, и мысль овладеть ею сделалась господствующею. Может быть, вы, господин Чистяков, не знаете, как легко привлечь деревенскую красотку. Я вдруг поцеловал ее руки и упал на колени, клянясь вечною любовию. Она, бедняжка, сего никогда не видала от мужа своего, деревенского пентюха, и менее нежели через час, смеясь и плача, сделалась моею. Ее неловкость мне полюбилась, и я решился, вручив старосте обещанные сто рублей, провести с нею несколько времени в полном удовольствии, пока склоню ее бежать со мною, ибо она тогда не решилась. Спустя дней пять она пришла ко мне с узлом и сказала: «Поедем! Я теперь уверена, что в этом нет греха: муж мой растолковал, что другие делают и более». В ту же минуту я ускакал и скоро прибыл в деревню, где господин Перевертов имел свою дачу, которую назвал «Пафосом».

Старик был в восхищении, но зато молодая крестьяночка сильно испугалась, узнав, что я был временный любовник, а постоянный будет он. Несколько дней она не хотела осчастливить его, но после подарки влюбленного, мое красноречие, примеры купеческой дочки и комнатной девушки решили ее сомнения, и Перевертов в одно утро вручил мне дорогой бриллиантовый перстень, сказав, улыбаясь: «Вот вам за труды, князь!»

Случай сей почел я благоприятным и, с великим жаром объявив страсть мою к его дочери, просил родительского соизволения. Он выпучил глаза, в которых совсем я не находил желаемого ответа. «Как? – вскричал он. – Вы так далеко смеете простирать свои желания? Это крайне безрассудно! Разве не знаете, что дочь моя единственная наследница обширного имения, собранного мною неусыпными трудами в течение каких-нибудь пятидесяти лет? Многие богатые люди, имеющие высокие государственные чины, давно ищут руки ее; но я не тороплюсь. Ей еще не исполнилось и тридцати, а невеста с миллионом приданого найдет знатных и молодых женихов и в пятьдесят лет. Прошу, князь, со мною не ссориться и сейчас оставить дом мой с тем, чтоб более не показываться». Он отвернулся и ушел. Я велел заложить лошадей и уехал от неблагодарного, проклиная его со всеми миллионами.

В продолжение почти пяти лет вел я жизнь кочевую. Объездил множество городов и сел; сносил счастие и несчастие и, прибыв в Москву, подружился с сим почтенным приятелем, который так же, как и я, борется с судьбою. Он оставил скупейшего отца, попа фатежского, и пошел искать счастия.

Вдруг вспомнил я о Сильвестре, о попе Авксентии и фатежском правосудии и смешался; но скоро, пришед в себя, спросил:

– Что же далее, почтенный приятель?

– А вот, – продолжал он, – скоро услышите. Прожив в Москве несколько времени, я нечаянно увидел мою Феклушу на феатре, и мгновенно страсть моя возобновилась не столько к ней, сколько к бриллиантам, на ней блиставшим. Скоро узнал я, что она на содержании у знатного польского боярина князя Латрона, который, будучи уже полустар, так ревнив, что и представить невозможно. Он не отпускает своей пленницы никуда без себя, и в феатр ездит она в его карете, в сопровождении кучи слуг. Однако, несмотря на сии предосторожности, я успел увидеться с нею после представления. Она узнала меня, приятно удивилась и со слезами рассказала, что готова бы мне отдаться со всем своим имением, которое не ничтожно, но не знает как и боится старого богача, который очень могущ. «Нет, ничего, прелестная моя Феклуша, – отвечал я, – посмотрю и, верно, найду способ похитить тебя из когтей зверя». Однако, сколько мы ни думали с Сильвестром, моим другом, не находим возможности двоим управиться. Одному надобно безотлучно сидеть на козлах, другому быть у веревочной лестницы, ибо все двери на запорах; а третьему – в ее покое и подавать, что полегче и выгоднее. Итак, милый друг, согласен ли ты быть членом в нашем союзе; а ненагражденным не останешься! Имущество разделим на четыре равные части: одну Феклуше, так, как невесте на приданое, а последние три – по себе. Я поскачу в Петербург, а вы куда хотите, и делайте, что вам полюбится.

– Как не соблазниться таким прелестным предложением! – вскричал я с радостию, хотя у меня сердце обмирало, и мщение волновалось с каждою каплею крови. Мы дали друг другу руки и, чтобы союз был крепче, выпили бутылки две вина и разошлись.

Лежа в постели, я размышлял, как бы лучше отомстить обманщику и вероломной женщине. Мне впала предорогая мысль, и я заснул приятно. Сновидения представляли торжество мое.

Поутру, когда товарищи мои принялись каждый за свое дело, – один готовить экипаж, а другой веревочную лестницу, – я бросился в дом Латрона. Слуга сказал мне, что я не могу его тот день видеть, ибо он занят важными делами.

– Это не мешает, – говорил я, – поди и доложи. Дело, за коим пришел я, не есть просьба, до меня касающаяся; я пришел для него самого. Если теперь меня не выслушает, то завтре об эту пору будет страдать и ужасно раскаиваться.

Слуга, посмотрев с удивлением мне в глаза, вышел, а чрез несколько минут ввели меня в кабинет вельможи.

Показать полностью
0

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 3 Главы 4, 5, 6)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Глава IV С богатством ли счастье?

Пора была летняя, и солнце взошло уже высоко, как на дворе Ивана показался Андрей середи тучи народа. Он вошел в избу, поклонился на все четыре стороны и оторопел, увидя дядю Карпа, ему совсем незнакомого. Тут начали они, то есть отец невесты, дядя и нареченный жених, разговаривать.

Отец. Что так принарядился, Андрей?

Андрей. Как, батюшка; разве в день свадьбы не должно понаряднее одеться?

Дядя. Разве сегодне свадьба? Что ж я жениха не вижу?

Андрей. Не во гнев вашей милости, я жених.

Дядя. Не верю, да и верить не хочу. Я жениха знаю, как сам себя, и он должен быть сюда скоро.

Андрей. Когда ты не веришь, то мне и надобности мало в твоей вере. Где же невеста?

Иван. Опомнись, Андрей; это мой родной брат Карп, дядя невесты и тульский мещанин!

Андрей смешался в словах и не походил сам на себя. Опомнившись, он хотел приласкаться к дяде Карпу, но дядя Карп был неприступен. Во время сей расстройки растворяются двери и входит седенький, маленький старичок. «Вот Автоном, вот жених Аннушки», – вскричал дядя Карп, обнимая гостя. Андрей стоял, как береза в поле. Он не отвечал уже ни слова; сел на скамье у дверей и смотрел в пол так пристально, как будто бы искал там клада.

Надобно сказать правду, что седенький жених был одет еще пышнее дяди Карпа; однако все не помогло. Когда подвели к нему невесту и он начал говорить ей городские речи, она сказала наотрез: «Хотя бы ты был богаче вдвое, втрое, не хочу быть твоею!» – «Это ребячество, – сказал отец, – и оно пройдет. Чем-то потешит жених невесту?» Жених выбежал и скоро вместе с батраком втащил большой сундук, открыл его и начал вынимать: отроду не видывано таких сокровищ! Какие серьги, перстни, монисты, епанечки, сарафаны, кокошники, всего сила несметная! Дядя Карп, глядя на то, усмехался, а отец Аннушки смотрел, как голодный волк на задавленную им овцу… Невесту уволокли в особую избу; и сколько она ни рвалась, сколько ни плакала, мы одели ее в подаренные платья и привели пред жениха. Он взял ее за руку и потащил в церковь; мы все шли позади, а в некотором отдалении тащился Андрей. Он так одурел, что всякий почел бы его пьяным.

Не знаю, как и сказать, Симоныч. Тогдашний священник наш был пречудной человек: для него не было разницы, кто стоит в церкви, крестьянин, купец или дворянин. Он часто и много говаривал такого, что едва ли понимал и писарь мирской избы, однако и я кое-что поняла; именно: он говорил, бывало: «Пока вы стоите на молитве, то должны все равно молиться богу. Бог не смотрит на ваши наряды, а смотрит на усердие. Когда же выйдете из церкви, тогда помните, что вам поведено повиноваться старшим, как во всем свете водится. Он, бывало…»

– Однако, бабушка, – сказал я, перевертываясь на другой бок на своих полатях, – ты обещала мне рассказать об Аннушке.

– Изволь, – сказала она и продолжала рассказ. – Итак, когда началось венчанье, то отец Михаил, спросив, по обыкновению, у жениха о желании его жениться на невесте, получил в ответ: «Да!» Дошла очередь до невесты, – она отвечала: «Нет!» Батюшка изумился, а поезжане ахнули; о женихе и говорить нечего. Сколько дядя Карп ни грозил ей глазами, сколько другие ни делали знаков, – ничто не помогло. Ей предложен был вторично вопрос тот же, и тот же получен ответ. После чего отец Михаил, несмотря на просьбы дяди Карпа, заклинания жениха, не стал венчать. Как же стыдно было всем нам, а особливо жениху и дяде! Проходя мимо Андрея, я заметила, что он все еще плакал, но тогдашние слезы его совсем не походили на прежние.

Что и рассказывать тебе, каково Иван принял дочь свою, узнав об ее упрямстве. Я всегда ее любила, и рассказывать о ее горе и мне горько.

Когда Аннушку упрятали в чулан, то за чарками немного поуспокоились и решились терпеливо ждать, пока невеста угомонится. Три дни прошли в самом свадебном веселье, и мы праздновали, как будто бы в самом деле кончили дело. Одной Аннушки никогда не было на пиру нашем.

На четвертый день около обеда пожаловал к нам добрый староста. Все были ему очень рады, и дядя Карп поднес чарку лучшего вина. Он выпил и, севши, сказал: «Поздравляйте меня, добрые люди, я нашел клад».

Некоторые. Ахти! Велик ли? надолго ли стать может?

Староста. Для многих покажется ничего нестоящим, но для меня очень велик. А надолго ли стать может, не знаю; а думаю, что на самое короткое время.

Дядя Карп. Э! Пафнутьич! Будто ты мот! В чем же состоит он? В серебре, золоте, жемчуге? Ты знаешь, что я сам кое-чем промышлял в городе и цену знаю. Покажи клад, авось что-нибудь и куплю.

Староста. Он не продажный, а заветный; и, кроме меня, никому не дается в руки.

Жених. Выкушай-ка еще чарку да расскажи, как ты нашел клад. Мне во всю жизнь не удавалось.

Староста. Я и без чарки расскажу. В последний воскресный день, когда все мы были в церкви и видели неудачу его милости жениха, в самые сумерки приходит ко мне Андрей и говорит: «У меня давно уже нет отца; будь ты отцом моим и дай мне благословение!» – «На что?» – «Тебе известно, что я несчастлив. Не в дальней отсюда деревне квартирует полк, и начальник охотно принимает в свою команду свободных людей. Завтре поутру я буду там». – «Хорошо, сын мой; но старая мать твоя?» – «То-то и дело! У меня я остается только новая изба да старая мать! Возьми и ту и другую себе. Теперь война с бусурманами; вить надо же кому-нибудь умирать за царя и церковь. Может быть, меня и убьют: сделай поминки о душе моей!»

Я не мог слушать слов доброго парня без слез. Пошел к его матери, посоветовался, снарядил его всем нужным на дорогу, на что прошло два дня, и сегодни рано поутру, взяв правою рукою руку безутешной старухи, а левою рыдающего сына, вывел их со двора на улицу, указал ему перстом дорогу, ибо на ту пору слов у меня не случилось, и повел старуху к себе в дом, где и намерен держать ее в покое до самой ее смерти. Теперь дайте чарку вина и поздравьте меня, добрые люди.

Тут он сам взял со стола чарку и с великим веселием выпил. Все смотрели на него сперва с удивлением, а там подняли такой жестокий хохот, что стены тряслись; и дядя Карп сказал: «Так это-то клад твой, староста? Не завиден же!»

Отец и жених также хотели ввязаться, как сильный стук в боковой каморке заставил всех броситься туда. Как же испужались мы, увидя бедную Аннушку на полу без всякого движения. Долго бились мы над нею; наконец она открыла глаза, осмотрела всех пристально и так громко засмеялась, что мы еще более испугались. Глаза ее сделались, как два горячих угля, а щеки из бледных вмиг стали, как красный мак. «Что с тобою сделалось, Аннушка?» – спрашивали все попеременно; и она, вскочив с полу, весело отвечала: «Вы прежде смеялись, когда я плакала; теперь и я смеюсь! Ах, как же это хорошо! Он будет на сражении, его убьют, зарубят, застрелят, кровь его…» Тут она задрожала, села тихо на скамье, глядела на всех сухими глазами, перебирала пальцы, щипала одну руку другою до крови, и я не заметила ни одного вздоха. У первого старосты полились из глаз ручьем слезы. Он бросился к ней, схватил в охапку и, подняв вверх, спросил: «Что сделалось с тобой, милая девушка?» Она вместо ответа захохотала, прижалась к нему и сказала тихо: «Где я?» Тут все ясно поняли, что бедная Аннушка рехнулась.

Отец, дядя Карп и жених подняли страшный вопль, какой бывает при опускании в могилу любимого человека. «Теперь поздно, – сказал староста, утирая платком усы и бороду, с которых ручьем текли слезы, – я покудова возьму ее к себе; авось не даст ли бог своей помощи».

Староста увел ее, и мы обедали как на поминках. Много кое-чего было поесть и попить, но никто ни к чему не дотрогивался. Иван боялся взглянуть на брата Карпа, Карп – на жениха, а сей – на обоих. Но что говорить долго? Жених на другой же день уехал, через несколько недель умерла добрая Марья, и Иван, считая себя виноватым в смерти ее, закручинился, захворал и скоро после скончался. Карп взял к себе Аннушку, призывал множество знахарей, множество потратил денег, но помощи нет как нет; Аннушка все та же.

Тут старуха отерла слезы, сползла с печки и сказала:

– Добро, почивай, а я пойду навещу Аннушку. – Она вышла.

Тщетно вертелся я по полатям, не могши сомкнуть глаз. Образ любезной и не в меру несчастной Аннушки носился передо мною. Однако в самые сумерки начал я дремать, как опять дверь избы отворяется, и слышу вой моей хозяйки.

– Что тебе сделалось? – спросил я.

– Ах, Симоныч! Если бы ты видел! До самых сумерек сидела я у Аннушки и слушала ее унывные песни. Подали свечу, для того что дядя Карп лучин и терпеть не может. Вдруг кто-то стучится; отворяется дверь, и видим: входит высокий детина в зеленом платье, да и на шапке его зеленое перо. Мы сейчас догадались, что он – солдат и егерь. Аннушка уставила на него большие глаза свои, равно как и я. Она побледнела, а я, прости господи мое согрешение, была столько глупа, что, узнавши гостя, закричала: «Андрей! Ты ли это?» – «Андрей!» – сказала тихо Аннушка, протянула руки, хотела встать и опять упала на скамью. Все мы бросились к ней, она вздохнула раз, два, три; глаза закрылись, и, Симоныч, уже Аннушки нет более на свете. По первому зву прибежали и священник и староста и утвердительно сказали, что к завтрему надобно готовить гроб. Ах, моя Аннушка, милая Аннушка! Не сходнее ли бы мне, дряхлой старухе, опуститься в землю, чем тебе, милая девушка! Старуха рыдала неутешно. Я на один шаг, так сказать, видел несчастную, но не мог удержаться от слез.

– Что ж там делается? – спросил я.

– Сам посуди! Андрей или умрет скоро, или также сойдет с ума; дядя Карп как отчаянный; староста как малый ребенок; один добрый отец Михаил, хотя сквозь слезы, утешает всех. Не будешь ли ты завтре на похоронах?

– Сохрани меня боже, – отвечал я. – Не мудрено, что еще войдет блажь в голову поколотить дядю Карпа!

– Да он-таки того и достоин, – отвечала старуха и опять ушла.

Отдохнув довольно в сей деревне, я решился с первыми петухами ее оставить; хозяйка моя пришла домой около полуночи и, уставши от похоронных хлопот, крепко заснула. В уреченное время встал я, оделся, положил на стол несколько денег и, перекрестясь три раза, вышел на улицу и пустился в путь, прося бога сделать настоящую жизнь Аннушки блаженнее прежней.

Глава V

Страсть к наукам

Я был уже верстах в пятнадцати от деревни, когда взошло солнце, и твердо решился не останавливаться нигде более суток, дабы тем скорее достигнуть знаменитой столицы Москвы. Март месяц делал путь мой легким, и я чрез две недели достиг сей великолепной столицы, которая мечталась мне еще в Фалалеевке.

Я стоял у Серпуховских ворот около часа и пялил глаза во все стороны. Народ, подобно волнам большой реки, колебался. То въезжали в город, то выезжали в каретах, колясках, на санях, санках, а щеголи и на дрожках, ибо уже показывалась в некоторых местах каменная мостовая. Крик людей, стук и скрипение экипажей такой делали шум в ушах, что я с непривычки не мог ничего расслышать и в глазах затуманилось. Давно мне хотелось есть, но я боялся пройти ворота. Однако, видя других, которые не лучше были одеты, а входили бодро, перекрестился и последовал их примеру. Не успел я пройти улицею шагов сто, как ужас мой был неописан. «Поди! поди!» – кричали мне сзади. Я оглянулся, и вижу карету, быстро скачущую в шесть лошадей. Я бросился опрометью вправо. «Поди!»-кричат и тут. Карета мчалась встречу. В совершенном помешательстве кидаюсь влево. «Поди!» «– встретило меня и там. «Ну, пропал я», – думал сам в себе; совершенное отчаяние овладело мною; я попятился назад и услышал звонкое: «Ах!» Едва успел оглянуться и увидеть молодую, богато убранную женщину, за которою шел господин, весь в галунах, и только хотел поучтивее извиниться, сказав, что у меня назади нет глаз, а потому простили бы великодушно, что я толкнул ее, как великорослый господин в галунах подбежал ко мне и так ловко треснул кулаком по макуше, что я зашатался и грянулся наземь. «Ах! – раздались опять разные голоса, но уже страшно басистые, – ах, разбойник! Но нет, не уйдешь!» Два бородатые мужика подняли меня, держа за ворот, и один говорил: «Видишь ли, злодей, что ты наделал! Целый лоток с пирогами опрокинул в грязь! Сейчас заплати мне за весь убыток, или пойдем на съезжую!»

– Что это такое съезжая, друг мой? – спросил я.

– А такое милое местечко, где сейчас допытаются правды и вдруг обиженной стороне окажут должное правосудие!

– Правосудие? – вскричал я задрожав. – О, изволь, друг мой, я убыток плачу! Как велик он? Мужик начал считать пироги.

– Видишь, их было тридцать три, и каждый по грошу; смекни-ка, что будет?

– Пятьдесят шесть копеек, – отвечал я.

– О, о! – говорил мужик, чеша затылок, – видно, без съезжей не обойдется?

– Да сколько же? – вскричал я нетерпеливо, вытащив кису с мелкими деньгами.

– А вот видишь: три раза по двадцати, и стало восемьдесят, да за три девять копеек, потому что эти три пирога очень изувечены; итого девяносто пять. Ну, отсчитывай, а не то ступай со мною! – Он взял меня за ворот; но я, боясь, чтоб не насчитал более рубля, сейчас расплатился и пошел далее медленными шагами, лепясь около стены. Мужик собрал пироги, обдул, обтер и опять закричал:

– Сюда, сюда! у меня горячие!

Прибившись к постоялому двору, я нанял уголок и расположился жить, пока не найду тропинки к славе я счастию. Хозяйский сын, великий весельчак, обещался на другой день показать Москву и все в ней любопытное. Он сдержал свое слово и неделю целую водил по всем улицам, площадкам и соборам. В первые дни с каждым шагом удивление мое умножалось. Как скоро попадался господин в галунах, я намеревался на сажень отпрыгнуть в сторону, но проводник меня удерживал за руку, говоря: «Не бойся, это простой слуга, но, как видно, богатого человека или мота. По времени узнаешь ты и таких людей, которые, промотав имение, живут только игрою; нередко ложатся спать с тощим желудком, а наутро выезжают в карете четвернею, имея лакея, блестящего золотом».

Скоро я познакомился с улицами московскими и, бродя иногда довольно далеко, находил свою квартиру, прося проходящих указать мне дорогу в улицу, в которой квартировал я.

Во время таковых прогулок я всякий раз останавливался перед дверьми, над которыми прибита была картина, изображающая корабль у пристани, из которого выгружали бочки на берег, где сидела госпожа богато одетая, а дьявол подавал ей виноград. Всякий раз рассматривал эту картину несколько минут. Однажды, как я глядел долее обыкновенного, вышел из дверей купец с черною бородою и спросил ласково: «Что ты здесь зеваешь, молодец?»

Я чистосердечно открыл ему удивление, что нарисованная госпожа с таким довольным видом берет виноград от злого духа, о котором и помыслить страшно! Купец захохотал громко и сказал: «О! видно, ты недавно здесь; а то бы довольно насмотрелся на таких духов. Здесь их много; и знатные барыни не отказываются от их прислуг».

Купец насилу мог вывести меня из недоумения, в коем был я погружен его словами, рассказав обстоятельно об арапах. «Как я примечаю, – говорил он, – что ты здесь не имеешь никакого дела, не хочешь ли идти ко мне в приказчики? На первый случай занятие твое будет немудреное; а именно: из бочек переливать вино в бутылки и, засмолив их, приклеивать ерлычки. Содержание у меня недурное и плата достаточна».

Я с охотою согласился на его предложение, в тот же день рассчитался с содержателем постоялого двора, перешел в погреб к купцу, искупил постель с прибором, на толкучем рынке – изрядное платье в купецком вкусе, и на другой же день вступил в отправление должности, любуясь сам собою.

Время текло быстро. Дело свое делал я сколько можно лучше, и все меня любили, то есть хозяин, жена его и кухарка. Я старался быть всеобщим другом и успел всех в том уверить. Настала весна. Хозяин мой, Савва Трифонович, любил меня как родного. Каждый раз как езжал он на Воробьевы горы или в Марьину рощу с самоваром и пирогами, женою и приятелями, всегда брал и меня. Жизнь моя была покойна, но скоро переменилась от самого мелочного случая.

Однажды, будучи в погребу один, услышал я голос прохожего, кричащего: «Книги, книги!» Охота читать была во мне одною из врожденных. Я зазвал его и купил несколько поэм, трагедий, комедий и философических романов. Заплатя деньги, я получил от торгаша в придачу: «Логику» и «Метафизику» Федера и Баумейстеровы сочинения.

Я проводил целые ночи в чтении; прочел поэмы, трагедии, комедии и оперы, но, признаюсь, не нашел в них ни складу ни ладу. Везде ложь, фанатизм, приноровление ко времени, старание угодить большим людям.

«Эти вздоры меня не тронут», – сказал я важно, уложив все поэмы и феатральные сочинения под кроватью, чтоб могли пауки завести гнезда прочные. Начавши читать метафизику, я не мог не плениться, хотя и ничего не понимал. Чем далее читал, тем воображение мое становилось пылчее; но – увы! – чем с большим жаром старался я постигнуть истину, тем с большим жаром она от меня уклонялась. Я гонялся за нею, как страстный любовник за несговорчивою красавицею; но проку не было нисколько. Занимаясь метафизическими делами, я забыл о физических, то есть засмолять бутылки и прилеплять к ним ерлыки. Господин Савва Трифонович заметил упущение по должности, напомянул мне раз, другой, а после сделал и выговор.

– Что же делаешь ты, господин Чистяков? Разве все спишь?

– Ах, нет! – отвечал я, – меня соблазнил злой дух, и я начал учиться метафизике!

– О небо! – вскричал купец, – и подлинно злейший из нечистых духов в тебя вгнездился! Возможно ли, не зная ничего более, как читать и писать, и то кое-как, приняться за такую великую науку? Если хочешь быть счастлив и продлить свой век без больших хлопот, то, пожалуй, кинь метафизику, а всем сердцем прилепись к познанию доброты вин и искусству поддабривать. Будущим великим постом еду я в Петербург покупать на бирже вино, возьму тебя с собою, и ты скоро ко всему прилепишься и по времени будешь сам хорошим купцом! Подумай-ка хорошенько о деле и кинь пустяки!

Сколько ни умно говорил купец, но никак не мог выбить из головы моей прелестной метафизики, в которую влюблен был я страстно и клялся вечною верностию. Я ужасался изменить такой великой науке, которая измеряет все сущее и несущее; рассуждает о духах, об аде, рае и о прочем такой же важности.

Добрый Савва был терпелив; великодушно сносил леность мою еще несколько месяцев; наконец, видя, что я близок к помешательству, сказал однажды:

– Ну, Гаврило Симонов, вижу, болезнь твоя неизлечима. Так и быть; буди воля божия! Я тебя полюбил и хотел устроить твое счастие; но как всякий человек полагает счастие по-своему, то и я не противлюсь. С приятелем моим Бибариусом, славным здешним метафизиком, уже я условился. Он соглашается принять тебя к себе, поить, кормить и обучать всем наукам в течение трех лет за сходную цену. С богом!

– Нет, великодушный покровитель мой, – вскричал я, тронутый его щедростию, – я сам столько имею денег, что могу довольствовать высокоученого Бибариуса.

– Оставь упрямство, – отвечал купец, – надень это платье, мною приготовленное, и пойдем. – Он купил для меня кафтан, панталоны и жилет – словом, все нужное, чтоб представлять порядочного статского человека.

Когда одевался я, он говорил:

– Если страсть твоя к метафизике простынет, как обыкновенно простывают все страсти, то приходи ко мне опять, надень прежнее твое купеческое платье и будь участником в трудах моих и выгодах.

– Нет, – говорил я, – этому не бывать! Статочное ли дело, ученому человеку нацеживать вино в бутылки и засмолять их? Ему гораздо приличнее вот так, например… – Тут я схватил бутылку, мигом раскупорил и, к великому удивлению Саввы Трифоновича, выдудил одним разом полбутылки вина.

– Вижу, – сказал он, – что в тебе есть способности быть ученым человеком!

Бибариус принял нас весьма дружески и не знал, где посадить почтенного Савву Трифоновича. Он был уже седой старик, хотя имел не более пятидесяти пяти лет от роду. Науки изнурили тело его. Смотря на бледное лицо, впалые глаза, трясущийся весь состав, нельзя не сжалиться и не почувствовать сильного омерзения к учености; но я был непоколебим. Условия заключены, телеги с моим имуществом и платою господину Бибариусу приехали, и я остался в его доме, проводя со слезами честного Савву.

– Не плачь, друг мой, – говорил купец, – мы не навек рассталися. В начале каждого месяца бываю я с книгою у господина Бибариуса. Мы будем видеться не редко.

На другой же день принялся за меня ученый и начал с этимологии латинского языка. Он был и подлинно знающий человек, а я прилежный ученик, и потому дело шло успешно, и оба были друг другом очень довольны. По утрам проходили, кроме латинского языка, историю, географию и мафематику. Послеобеденное время посвящено было рисованию и музыке, чему научил меня особый учитель, приятель Бибариуса. Праздничные дни посвящены были покою. Я или прохаживался, или рассуждал с гостьми, посещавшими моего профессора, также людьми учеными, или на досуге дудел на флейте. По прошествии года я довольно был силен в латинском языке и других предметах. Бибариус был рад, и Савва Трифонович еще больше. Он из благодарности удвоил плату, и потому почтенный профессор принялся с новым жаром на другой год. В присутствии Саввы он открыл уроки свои рассуждением, что начать учиться, так же как начать исправляться в пороках, никогда не поздо. «Многие, – говорил он, – начинали знакомиться с науками в маститой старости и достигали степени великих философов. Дарования в людях разделяются розно. Одни в первой юности обнаруживают величие и богатство своего гения, каков был Пиндар, Тасс, Волтер и другие, которым удивлялись уже и тогда, когда они не могли надеть платье без посторонней помощи. Другие, напротив, как, например, Мильтон, в преклонной старости начали свои творения, достигали храма славы и получили венцы, вечно зеленеющие, хотя могилы их поросли травою, прахи разрушились и рассыпались. Памятники великих людей воздвигнуты в душах потомства; и они не прежде разрушатся, как солнце померкнет и прежняя нестройность воцарится в мире».

После такого предисловия Савва Трифонович удалился, вероятно опасаясь, чтобы не соблазниться и не кинуть погреба, пристрастясь по-моему к наукам. Тут началась логика, математика, энциклопедия, римские права, моральная философия и проч. и проч. Словом, в продолжение еще двух лет я сделался самым ужасным ученым, который готов нападать на всякого прохожего и мучить диспутами о душе, об уме, о жизненных духах и других важных предметах. На флейте также играл довольно приятно. Торжество мое было неописанно. Где ни ходил я, что ни делал, все мечтались мне разные части философии. Потеря Феклуши нимало меня не трогала. Конечно, должно было сему случиться, чтоб соблюсти равновесие мира. Почему знать, что не расстроилась бы Harmonia praestabilitata, если б не украли моего сына? Даже во сне мне являлись жизненные духи в видах различных.

Надобно признаться, что профессор мой, как ни учен, как ни добр, был, однако, человек и имел слабости, не говоря о великой склонности к раскупориванию бутылок, он же пламенно любил и жену свою, о которой я не сказал ни слова, потому что в течение трех лет не видал ни разу и от него не слыхал ничего, а знал от посторонних. Так он был очень ревнив? – спросите вы. Разумеется! Другая слабость, – кажется, несовместна в голове ученого человека, – страшно боялся чертей, привидений, мечтаний и всего тому подобного. С великим жаром рассуждал он о чертях, доказывая возможность не только их существования, но и явления людям в различных видах живостных. «Ибо, – примолвил он, – если б черт (которое имя происходит от слова «черчу, очертываю», то есть окидываю сетями, ловлю) явился в собственном виде, человек не снес бы того и, конечно б, умер».

Я крайне дивился сим слабостям в таком разумном старике.

Глава VI

Успехи в любви и науках

Когда курс учения кончился и я в глазах Бибариуса, и особенно в своих собственных, казался достойным вступить в большой свет для сыскания звучной славы, учитель мой в один день велел мне быть готову выдержать испытание. На сей конец созвал он около дюжины ученой собратий, которые в таких случаях никогда не отказываются от зва, и пригласил Савву Трифоновича, который и явился, сопровождаемый работником, обремененным кульками; а что в них было, легко всякому догадаться.

Тут каждый из ученых начал задавать мне вопросы, кто из онтологии, кто из пневматологии, кто из богословии естественной. Сначала я немного смешался, но скоро так приосамился, говорил так резко, что самых испытателей привел в удивление. «О! видно, вы, господин Бибариус, – говорили почтеннейшие мужи, – не тщетно теряли время над сим человеком; он стоит похвалы и награды».

После сего старший из них встал, взял большой исписанный лист бумаги и прочел гласно, что Гаврило Симонов сын Чистяков получил свидетельство об успехах в науках за общим их подписанием, которое иметь для всякого должно быть лестнее, чем множество патентов.

Все по старшинству подписали, и бумага вручена мне. Я был вне себя от восхищения.

После сего началась пирушка во всем значении сего слова и продолжалась до ночи, то есть до тех пор ели, пили и кричали, пока все осипли и языки не в силах уже были выговаривать и русских, не только латинских слов. Добрый Бибариус ни в чем не уступал каждому. В следующее утро я принес должную благодарность своему благодетелю за его попечения и клялся вечно оные помнить.

– Этого не довольно, – говорил старик, – что я сделал; я приискал тебе и местечко, которое вскоре ты получишь. Тебе известен господин Ястребов, которого племянников обучал я некогда; он – знатный дворянин. Секретарь его – уже старый человек и более не нужен; а потому, как скоро кончит он какое-то важное поручение в Петербурге, то тотчас и отставлен будет, а на его место будешь определен ты. Не давись: он это обещал мне и, верно, сделает!

– Я не тому удивляюсь, – вскричал я, – что вы хотите еще меня благодетельствовать; я знаю ваше доброе сердце и привык видеть беспрестанные ваши одолжения! Меня поражает то, что его превосходительство хочет удалить человека за то, что он устарел, служа ему!

– Это в моде между знатными людьми, – отвечал Бибариус с важностию опытного человека. – Всякий хочет теперь иметь секретаря – молодого человека, который был бы ловок, умел ходить, сидеть, смотреть, как водится в свете, и был бы собою недурен, чтобы гости и гостьи не улыбались, на него глядя. Это и благоразумно. Что толку в старике, как бы он знающ ни был?

Я поверил господину Бибариусу и спокойно ожидал отставки устарелого секретаря. Вы спросите, неужели-таки все эти три года провел я так единоообразно, без всякого приключения, которое бы стоило того, чтоб о нем упомянуть? О! со мною случилось немаловажное приключение, которое, сколько ни было само по себе приятно, однако после погрузило меня в печаль и сетование.

Однажды под вечер вошел ко мне Бибариус с веселым видом и выступая прямо, что было редко, ибо он ходил обыкновенно повеся голову. Несколько раз гляделся в зеркало, гладил себя по щекам и прихорашивался. Я думал, не с ума ли сошел господин ученый, как он подошел ко мне и спросил:

– Каков я кажусь тебе, господин студент? не правда ли, что ты почитал меня дряхлым и ледащим, ни к чему не годным старичишкой? А? не так? Знай же, что очень ошибался! Сказать ли правду? Я чрез несколько месяцев буду отцом: жена моя сегодни мне то объявила!

Тут обнял меня дружески и, севши, продолжал:

– Я буду говорить с тобою откровенно. Около пяти лет, как я женился на дочери пастора. Как она ни была ловка, приятна, занимательна, однако я заметил, что уже были у нее родины. Хотя сие меня и не очень трогало, однако я, не знаю почему, сделался ревнив, и в продолжение пятилетней брачной жизни ни один мужчина не видал жены моей.

– Ревность есть порок, – отвечал я, – и надобно от него остерегаться. Иногда муж, слишком ревнуя к своей жене, сам бывает причиною, что она забывает правила благопристойности и делается неверною.

– Быть может, и правда, – отвечал профессор, – но дело иное – преподавать уроки нравственной философии, а иное – поступать по ним. Возьми всех великих людей нашего отечества и увидишь, что и они не без слабостей; пишут так, а делают иначе. Итак, мудрено ли, что профессор метафизики ревнив, а особливо имея на то основательные причины? Так, молодой друг мой, я из всех возможных зол избрал меньшее, то есть, женясь, я запер жену, как колодницу, и до сих пор никуда не выпускаю. Приятно мыслить мне, что в этом отношении я – султан, хотя у меня одна, а не тысяча невольниц.

– Дело доброе, – говорил я, – но зачем жену вести на счете невольницы?

– Кто хочет быть совершенно покоен, – отвечал профессор, – тот, по моим мыслям, должен так делать. Творения, женщинами называемые, суть нечто особенное! Что сегодни их прельщает, то завтра будет предметом ненависти. Что любит поутру, то под вечер сделается постылым. Из одной ветрености, любопытства, от безделья, или, как они сами выражаются, вздумалось полюбить то, что прежде было в омерзении. На сем глубоком познании основал я брачную жизнь свою; и благодарю провидение, что до сих пор не имел причины раскаиваться. Нимфодора, жена моя, кроме меня и старой поварихи, никого не видит; зато она целомудренна, честна, предана мужу и скоро его сделает отцом миленького Аполлона или молодой Музы!

– Ваше добросердечие и откровенность, – сказал я, – требует ответствия. Признаюсь перед вами, что и я довольно счастлив в любви, скоро буду отцом и всем, однако же, обязан ревнивому мужу!

– Как? каким образом? – вскричал Бибариус.

– Извольте выслушать, – отвечал я, – и после судите. Около шести месяцев назад, идучи по нашей улице и рассуждая о аргументах a priori и a posteriori, противу соседских ворот услышал я тихий голос: «Гаврило Симонович!»

Я остановился, увидел древнюю старуху и спросил, что ей надобно.

– Хотите ли быть счастливым человеком, – говорила старуха, – и умеете ль хранить тайну?

– Сколько тебе угодно, – отвечал я, предчувствуя, что это будет любовное приключение. Проводница взяла меня за руку, привела на дворик, что подле нашей квартиры, и ввела в покой. Там нашел я прекрасную женщину около двадцати пяти лет, которая приняла меня учтиво.

– Какова она приметами? – спросил Бибариус побледневши, – и не смежны ли покои те с нашими?

– Что с вами сделалось? – вскричал я. – Вы несколько переменились в лице!

– Это ничего, – отвечал профессор, успокоясь, – у меня такая привычка; ревнивость к жене переменилась во всеобщую. Я не могу покойно слушать ни об одном любовном приключении, не поставя себя на месте бедного мужа, отца или брата. Однако это ничего. Пожалуй, продолжай, а я мешать не буду.

– Когда обыкновенные приветствия кончились, – говорил я, – красавица извинилась в причинении мне труда зовом своим. Я узнал, что она несчастна и требует моей помощи. «Я слышала, – говорила она, – что вы человек искусный и знаете способ помочь злополучной. Муж до такой степени ревнив, что я со дня брака до сих пор не вижу в глаза ни одного мужчины; он утешается моими стонами, но не доставляет мне никакого удовольствия и держит взаперти, как узницу. Я не в состоянии более терпеть; хочу с ним развестись и в этом требую вашего содействия».

Прежде нежели мог я что-нибудь советовать, чувственность сказала мне: «Не упускай удобного случая». Я послушался ее голоса и скоро был счастливым любовником. Едва первые порывы страсти кончились, как услышали мы звук ключа, отпирающего дверь той комнаты, где мы находились. «Боже мой, – сказала незнакомка, – это муж! Куда деваться?» Тут схватила она меня, указала рукою, и я вмиг очутился под кроватью. Муж вошел, пыхтел, шарил, жена тысячу раз спрашивала, что ему надобно, но он не отвечал ни слова. Когда ушел, заперши по-прежнему дверь, я выполз из-под кровати и наградил прелестную половину его нежнейшими ласками. Она клялась мне безмерною любовью, а меня принуждала обещать хранить тайну и никак не разведывать, кто она такая!

Около полугода прошли в таких забавах. Муж очень часто заставал нас, но присутствие духа моей любезной никогда ее не оставляло. Она прятала меня то в шкап с черным бельем, то в угол за салопом, то где ни попалось, только бедный старик никак не мог найти своего соперника. Третьего дня она удвоила мое благополучие, объявив, что носит в утробе плод моей нежности. Итак, господин Бибариус, я сам скоро буду отцом, хотя и не будут называть меня сим именем!

Тут обнял я почтенного старика с сыновнею нежностию, но он казался каменным. Пот лился со лба ручьем, колена его дрожали, он хотел что-то сказать, но только стон выходил из посиневших губ его. Не отвечая ни слова на мои приветствия, он вынул из комода ключ, взял меня за руку и повел в кабинет, в котором я не был ни разу, ибо он никогда не призывал меня туда. Я не нашел там ничего. Профессор отпер дверь в другую комнату, ввел меня, прошел еще две и, указав на вставшую с крайним удивлением женщину, спросил: «Она?»

Я чуть не лишился чувств, узнав мою незнакомку. Она была не в лучшем положении. Гнев на мою открытность, стыд при взоре на мужа сделали ее бесчувственною. Я ожидал важных происшествий, готовился выдержать свою ролю, как должно неробкому человеку, которого судьба поставила на скользкую дорогу, но дело обошлось без моей храбрости. Бибариус подошел к жене, ласково обнял ее и сказал:

– Не бойся! все известно мне, и я прощаю. Один я виноват. С сих пор клянусь оставить глупую ревность, ключ от дверей закинуть в колодец и плод любви твоей к сему другу любить, как родное чадо.

Я не ожидал такого оборота, а особливо от ученого; ибо класс сих людей нежность обращения ставит в порок. Но Бибариус был, как видно, сверх учености и умен. Я обнял его с горячностию сына и обещал не посещать более его терема. Мы все помирились и ужинали в первый раз все трое вместе.

Скоро секретарь г-на Ястребова возвратился из Петербурга, исправя очень хорошо свое дело, а потому скоро был отставлен, и Бибариус повел меня к боярину. Я трясся как в лихорадке, вступая в палаты вельможи. Юлий Кесарь не в большем был затруднении, переходя с войсками Рубикон, как я, переступая пороги. Г-н Ястребов был мужчина около сорока пяти лет, высокого росту, крепкого сложения и самого спесивого вида. Он кивнул головою к Бибариусу, окинул меня всего глазами и спросил: «Вы согласны на известном положении остаться служить при мне?» – «За счастие почту угодить вашему превосходительству», – отвечал я, низко изгибаясь. Он сделал мне несколько вопросов, на которые отвечал я удовлетворительно, и ему понравился. В тот же день простился я с благодетелем моим Бибариусом, который не мог удержаться от слез, расставаясь, и обещал с всею нежностью любить дитя, имеющее произойти от его супруги. Но бедный человек! Не прошло и месяца, как лишился скоропостижно жизни, и достойная супруга его, которую бросился было (я) утешать, спустя неделю по смерти мужа вышла замуж за какого-то француза, который отправлял стряпческие дела. Недоброхоты поговаривали, что жена немалое участие имела в апоплексии мужа, но мало ли что наскажут злые люди. Мне, как и должно, указали двери, и я кинул навсегда неверную.

Около полугода уже служил я г-ну Ястребову, и, казалось, были друг другом довольны. Я старался не только угодить ему или жене его, но самому последнему слуге в доме. Мало-помалу входил я к нему в доверенность и достиг того, что надменный вид Ястребова делался снисходителен при моем появлении. Скоро привык я к своей должности, писал и переписывал беспрестанно и приобрел доверенность г-на Ястребова до такой степени, что сделался его Меркурием в любовных делах, а с тем вместе получил офицерский чин и общее почтение от всех, имевших в нем нужду. Да! и великие люди не без слабостей. Все происходим от Адама!

Однажды, позвав меня в свой кабинет, он сказал: «Я полюбил тебя, господин Чистяков, и хочу сделать счастливым; только требую, чтоб ты был предан ко мне искренно и берег мои тайны, как должно секретарю». Когда я уверил его в беспредельной моей привязанности, он сказал: «Так, я богат и знатен, но не могу обойтись без посторонней помощи. Госпожа Бывалова вздумала полюбить меня. Она – дама знатная, давно вдова и везде уважена по бесчисленным связям родственным. Это последнее обстоятельство прилепило меня к ней всем существом, выключая сердце, ибо оно принадлежит прекрасной Лизе, которую я обожаю и которую содержу на своем иждивении. Видишь, что две противодействующие силы обладают мною, не говоря уже о жене, которая и до сих пор влюблена в меня до дурачества и преследует каждый шаг мой. Итак, господин Чистяков, это обстоятельство принуждает меня вверить тебе тайны мои. Года четыре назад жена моя, усмотря, что я отлично вел одну из ее горничных девушек, так осердилась, что готовилась подать разводную, и родственники насилу ее от того отклонили. Из сего ты можешь заметить, что надобно тайну хранить как можно лучше. Хотя я жены и не люблю, однако, имея возрастных дочерей, соблазна подавать не надобно. Вот тебе два письма: одно к Лизе с извещением, что буду у нее ужинать; а другое к госпоже Бываловой с извинением, что я до такой степени занят, что никак не могу посетить ее прежде завтрашнего утра!»

Едва я вышел из его комнаты, как одна из девушек позвала меня к госпоже. Я нашел ее одну, лежавшую на софе, опрысканную духами, натертую белилами и румянами.

Сделав мне предисловие, в коем объясняла надежду свою на мой ум и проницательность, она открыла, что тому уже около осьми дней, как прельстилась молодым драгунским офицером, который давно за нею волочится, и она, видя непорядки мужа, решилась сделать счастливым нового искателя; а потому намерена дать ему о том знать запискою, которую приготовила.

– Ну, – примолвила она, – можешь ли ты хранить тайну? а счастлив будешь! Доставь это письмецо к господину офицеру по надписи и ожидай надлежащей награды.

Я не знал, что и делать. Столько вдруг поручений! Отказаться после сделанной доверенности, значит раздражить. Итак, я, уверив ее превосходительство в совершеннейшей преданности, вышел, имея три любовные письма.

Показать полностью
1

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 3 Главы 1, 2, 3)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Часть вторая, Глава 1

Часть третья

Глава I  Где же он? – Увы! Не знаю

Меж тем как в деревенском доме г-на Простакова происходила суматоха, – хотя, впрочем, и приятная, – по случаю приготовления к свадьбе, – в Орле, в доме почтенного Афанасия Причудина господствовала совершенная тишина, мир и довольство. Не было восторгов шумной радости, тех, блистающих наслаждением взоров, тех пылающих от быстрого кипения крови щек; но кроткая, мирная улыбка носилась по челу старца, и Никандр, или, как Афанасий называл его, Симон, видя сие постоянное спокойствие, которое есть награда чистоты душевной, сам нечувствительно принимал в сердце сие впечатление. Время от времени образ Елизаветы в нем изглаживался, и он, вспоминая об ней, говорил со вздохом: «Что ж делать? Зачем мне погублять ее любовию и себя мучить? Нет, сколько возможно, постараюсь истребить пагубное чувство сие!»

Внимательный Афанасий приметил сию перемену и радовался, ибо ему отчасти известна была тайна молодого Симона. С улыбкою сказал он однажды: «Поздравляю, молодец; чад приметно выходит из головы твоей; ты становишься веселее. Хорошо! предоставь мне пещись о твоем благополучии; а от тебя требую только быть трудолюбивым по службе и вести себя честно. О! этого весьма довольно, кто не хочет быстро прыгать по утесам к храму Славы. Лучше ползти. Хотя и никогда таким образом не достигнешь внутренности приманчивого храма того, но и не оборвешься и не полетишь стремглав в пропасть!»

Никандр отвечал: «Я постараюсь, благодетель мой, удовлетворить вашим желаниям. Сколько собственное побуждение того требует, столько, или и более, то тихое веселие, которое покоится непрерывно на лице вашем. Оно есть плод мудрой, добродетельной жизни, и помрачить оное было бы с моей стороны крайне неблагодарно».

– О сын мой! – сказал старик. – Твои взоры еще неопытны! Почему знаешь ты, что я не проливаю втайне горестных слез, оплакивая свое безумие, которое другому, вероятно, стоило больших, бесчисленных слез и страданий! Так, друг мой! совесть мучит меня жестоко, и если что сколько-нибудь утешает меня, так одна мысль, что я желал сделать доброе дело, хотя и сделал зло, и невозвратное.

– Зачем же так печалиться? – вскричал Никандр с важным видом профессора нравственной философии. – Прочтите все права и законы, и вы увидите, что и тяжкие преступления избавляются наказаний, потому что виновник оных совсем не хотел того сделать; одна судьба – злой рок…

– О Симон, Симон! – возразил старик, – я хочу застрелить ястреба, сидящего у куста с голубкою в когтях; стреляю – и убиваю спавшего в кусте том человека. Законы оправдают меня, избавят от телесного наказания, ибо и в самом деле злоумышления не было; но какие законы воспретят сердцам жены, детей, отца и матери страдать бедственно о потере матери, отца, сына? Кто остановит их вопли, кто удержит их рыдания? Кто, окаменив меня, скажет: «Смотри, это – твое дело; однако ты отнюдь не беспокойся и будь весел по-прежнему, ибо тебя законы оправдали»?

Никандр почувствовал справедливость и замолчал. Хотя и хотелось ему знать тайну своего благодетеля, дабы приискать способы оправдать его пред собственною совестию, но скромность не дозволяла ему пуститься на такое неблагоразумие, которое могло бы огорчить добродетельного человека. «Я буду, – сказал Никандр сам себе, – поступать так, чтобы как можно реже приходило ему на мысль воспоминание неумышленного преступления. Для сего удвою свою бдительность, не упущу ни одной удобной минуты, чтобы доставлять ему возможные удовольствия».

Старик заметил такое старание юного друга, и сердце его прилепилось к нему отеческою нежностию.

Чрез несколько дней Никандр, идучи в присутствие, прощался с Причудиным. Вдруг новое явление поразило их и радостию и недоумением. Г-н Кракалов, вошед в двери, бросился в их объятия. Когда обнимания и приветствия кончились, Афанасий спросил: «Скажи, пожалуй, Терентий Пафнутьевич, чему приписать твое явление и в таком странном виде? Платье измято, выпачкано, волоса всклокочены, борода на четверть, щеки бледны, и весь ты походишь на колодника, ушедшего из острога?»

– Я-таки и был не много в лучшем месте, чем на каторге, однако бог помог вырваться. Всю ночь я бежал, а поутру прибыл к вам; надеюсь, Афанасий Онисимович не откажет дать мне на несколько времени успокоения, а там поможет деньгами съехать в деревню к Ивану Ефремовичу. Я думаю, добрый друг крайне беспокоится, лишась меня таким чудным образом.

– Каким же? – вскричали оба друга с сильным участием.

– После расскажу, когда прийдет время, – отвечал г-н Кракалов, – и вы узнаете, какую несносную шутку сыграл надо мною один бездельник, и именно нареченный князь Светлозаров. Теперь мне нужен покой. Бежал всю ночь, не оглядываясь, подобно Лоту, когда небесный огнь истреблял преступный Содом. Думаю, что моему Содому достанется по крайней мере земный огнь.

Он ушел в покой Никандров, молодой человек – к должности, а купец – в свою контору.

Целая неделя прошла в великом веселии, ибо Никандра произвели в офицерский чин.

По прошествии первого шума, неизбежного в таких случаях, в доме Причудина все пошло по-прежнему; и хотя он раза два спрашивал г-на Кракалова о причине выезда его из дома Простакова, однако Терентий Пафнутьевич отговаривался каким-нибудь образом, а обещал сделать то по возвращении из деревни, куда хотел ехать на другой же день, чтобы успокоить встревоженное семейство. Афанасий Онисимович и тем был доволен. Настало утро следующего дня, и в тройном совете определено г-ну Кракалову ехать под вечер. Около полуденного времени он уже собрался совсем, и Афанасий вручил ему письмо к Ивану Ефремовичу и деньги на дорогу, как вдруг приносят письмо на имя Терентия Пафнутьевича. Он взял его и пошел в свою комнату.

– Ба! – сказал князь, распечатав письмо и взглянув на подпись, – это от Никандра; посмотрим!

«Милостивый государь!

Страшное удивление ваше будет не меньше моего, когда прочтете прилагаемое при сем письмо ко мне от господина Простакова. Оно поразило меня ужасом, и я теперь как сумасшедший. Принимайте свои меры и действуйте, как знаете.

Я не могу теперь вас видеть, а потому пойду обедать к купцу Аристарху. Под вечер буду дома. Ваш преданный и проч.

Никандр».

– Видно, что-нибудь новое, – сказал князь, складывая письмо. – Уж не выдали ль Елизавету замуж? Тем лучше! Если нельзя обойтись без дурачеств, то надобно как можно скорее их оканчивать. Что-то скажет Иван Ефремович?

«Любезный друг мой Никандр!

Я расположен к тебе по-прежнему, хотя и не могу видеться с тобою; буду помогать тебе во всем, как отец, но потребую и от тебя сыновнего послушания. Ты еще так молод, так неопытен, что легко можешь обмануться и вместо сильной ненависти к гнусному пороку почувствуешь к нему склонность, ибо злодейство никогда не ходит с открытым лицом, а вечно под какою-либо обманчивою личиною. Верь мне, друг мой, когда и я, в мои лета, так обманут, то что может быть с тобою? Горько мне признаваться в своих глупостях, но что делать? Пусть, видя их, другие исправляются. Ты знаешь, как любил я человека, известного в доме нашем под именем князя Чистякова. Чего бы я для него не сделал? Чем бы не пожертвовал? Но что вышло? Как ты думаешь, кто этот Чистяков? Злодей, отверженный небом; изверг, утешающийся бедствиями, текущими по следам его; чудовище, которого взгляда надобно страшиться, как Василискова, – словом, этот князь есть не кто другой, как известный разбойник, принимающий на себя разные виды и имена. Мстящее правосудие везде его преследует. Хотя он столько хитр, что до сих пор может укрываться, но когда же нибудь не избегнет поносной казни. За месяц он, – как видно, проведав о мерах правительства, – вечером бежал из моего дома, а рано поутру приехала команда брать его. Везде искали, но тщетно. Теперь, если злодей тот покажется в доме доброго Афанасия Онисимовича, сейчас предай его в руки полиции, а письмо покажи г-ну Причудину. Прощай! Остаюсь с прежнею к тебе любовию и проч.».

Кто опишет положение князя Гаврилы Симоновича по прочтении письма сего! Волосы его стали дыбом; крутящиеся глаза налились кровью, на щеках выступил гнев в сине-багровых пятнах. Он обратил к небу взоры, хотел что-то сказать, но губы его дрожали. Он скрежетал зубами и трепетал всем телом. Природа его не выдержала долго такого сильного борения; он застонал и пал на пол.

Около четверти часа пробыл в сем ужасном состоянии; потом пришел в себя, встал и, сев на стуле, с письмом в руках, сказал: «Творец! мог ли я воображать, чтобы кто-нибудь имел обо мне такие мысли? А теперь и Простаков, и он это пишет. О несчастный, обманутый старец! Твоя недоверчивось, твоя ветреность и легкомыслие в эти лета стоят жестокого наказания! Пусть же будешь ты наказан, пусть и подлинно, смотря на глупость твою, другие исправляются. Отнимаю от тебя навсегда сердце свое; падай в пропасть, куда влечет тебя этот изверг, этот князь Светлозаров. Рука верного друга, друга опытного, моя рука, не поддержит тебя. О! застонешь и ты, как я теперь; но ты но успокоишься, ибо гремящий голос совести скажет тебе: «Ты виноват и стоишь сего наказания»; меж тем как я, не только не скрываясь пред людьми, как говоришь ты, но пред самим тобою, великий испытатель сердец – я обращу к тебе взор мой и скажу: «Проникни душу мою и испытуй! Ум мой и сердце могли впадать в заблуждения и проступки; но чтобы сердце хотело посредством злодейства насытить страсти свои, а ум изобретал к тому способы, – о! никогда, никогда. Существо мудрое и милосердое! Ты сам – вернейший свидетель путей жизни человеческой!»

Проговоря сие, князь довольно успокоился, и черты лица его приняли постепенно прежний вид. Подумав несколько, он сказал: «Надобно мне сей же час вывести из заблуждения добродушного хозяина и Никандра. Хотя я принял другое имя из доброго намерения, но оно ложное. Пусть Афанасий узнает истинное, хотя оно и оклеветано».

Причудин встретил его предложением завтракать, но князь, взяв его за руку, сказал таинственно: «Мне нужно с вами несколько поговорить, и теперь же».

– Так пойдем, – отвечал купец, – в мою молитвенную комнату; туда никто не входит без особого моего приказа. Они вошли, сели, и князь начал:

– Существом невидимым и непостижимым, сими изображениями великих мужей, угодивших ему, клянусь, Афанасий Онисимович, говорить тебе истину. Одно странное приключение, о котором по времени узнать можешь, привело меня в прошлую осень в южную часть Курской губернии, где, быв и бос и наг, прибился к дому Простакова. Он принял меня, как можно ожидать от доброго и чувствительного старца. Несколько времени жил я счастливо, как вдруг, – конечно, небо судило наказать меня, – в доме том появился человек, называющийся князем Виктором Светлозаровым. Это имя известно мне около двадцати лет, равным образом мое ему. Я имел причину просить господина Простакова переменить мне имя и фамилию, и он дал то, под которым меня теперь знаете.

Скоро приметил я, что князь Виктор старается обольстить младшую дочь Простакова, которая по пылкости своего сложения, ветрености и суетной гордости начала оказывать ему знаки соответствия. Это меня опечалило, и я догадку сию сообщил отцу. Следствие было то, что догадка превратилась в истину; однако Простаков, из жалости ли к дочери, или также по легкомыслию и суетности, дал согласие князю выдать за него дочь, только бы он доставил письменное согласие от своего отца. Оно доставлено; старый князь с радостию соглашается. Но как я знал от самого сына, что отец его более двадцати лет за нестерпимые бездельства сослан в ссылку, где, вероятно, давно уже истлели кости его, то и сообщил о сем Простакову. Это имело свою силу; я принужден был открыть настоящее имя свое – и тогда один взор мой достаточен был изгнать злого духа из дома друга моего. Но спустя несколько времени, вышед в поле, был я похищен злодеями со стороны самозванца Светлозарова, привезен в какие-то леса и брошен в тюрьму, где также пробыл около месяца, пока удалось уйти и прибыть к вам.

Меж тем злодей оклеветал меня в глазах Простакова, обнес извергом, разбойником, а он сообщил о сем молодому вашему питомцу, чтобы он предал меня в руки правосудия.

Тут князь Гаврило Симонович остановился. Г-н Причудин, помолчав, спросил:

– Почему же знает вас и преследует этот князь?

– Потому знает, что он обольстил некогда и увез жену мою и боится, чтобы я, рассказав Простакову как о сем, так и о других обстоятельствах, не меньше его унижающих, не помешал ему в женитьбе; однако ж я, сколько мог, сказал.

– И после этого, – примолвил Причудин, – Простаков так малодушен! Но какое же настоящее имя ваше?

– Князь Гаврило Симонович Чистяков!

Причудин быстро вскочил со стула, задрожал, устремил страшно глаза на князя и не мог долго выговорить. Наконец трепещущим голосом спросил: «Где ваша родина?»

Князь. На конце здешней губернии, село Фалалеевка.

Причудин. Имя бежавшей жены вашей?

Князь. Фекла.

Причудин. Вы помните пожилого купца, который купил…

Князь. Книги моего тестя и такою дорогою ценою?

Причудин. Вы имели детей?

Князь. Одного сына Никандра, которого у меня украли.

Тут Причудин отскочил с воплем, схватился руками за седые волосы и с воплем терзал оные. Князь подскочил к нему, хотел удержать, но сетующий старик кричал:

– Накажи меня, умертви, истреби! Я похититель Никандра, твоего сына!

Князь Гаврило Симонович смотрел на рыдающего старика и не говорил ни слова. Так прошло с обеих сторон несколько времени, как Гаврило Симонович, проговорив задыхающимся голосом: «Где же он? куда вы девали моего сына?» – зарыдал горько и упал на стол, обняв голову руками.

– Увы! не знаю, – отвечал Афанасий Онисимович. Дрожащими ногами подошел он к князю, обнял его и говорил, также рыдая: – Утешься, несчастный отец! ты только что несчастен, но невинен. О! положение твое есть блаженство противу преступника виновного, которого совесть убивает здесь на земле, а там, в вечности, ожидает горькое мздовоздаяние.

Так прошло около двух часов. Они плакали, утешали один другого, отирали слезы и опять плакали, обнимаясь.


Глава II Новый князь Чистяков

Пришло время обеда, но об этом ни один из них не думал. Стол был накрыт, но никто из слуг не смел доложить хозяину. Когда еще была дочь его при нем, то и она не смела сделать того без позволения. Так завел Причудин, желая, чтобы никто не мешал ему в то время, когда он отделялся от земли и возносился к трону вечного, испрашивая милосердого прощения в грехах своих.

– Итак, – спросил Гаврило Симонович, – тебе, любезный друг, неизвестно, куда девался сын мой? Каким же случаем ты лишился его? Не бойся, не скрывай от меня истины; я привык переносить великие несчастия. Больно было сердцу моему, очень больно, когда я, вошед в свою деревенскую избу, не нашел сына! Так, я походил на беснующегося; но тому уже прошло с лишком двадцать лет. Воспоминание, правда, горестно, но ничего не значит против того, когда оно было начальное чувство потери. Власть вышнего неограниченна, и должно покориться ей без роптания.

– Выслушай мое признание, – сказал Причудин и начал: – Покойный дед мой был тоже князь Чистяков и жил в первой молодости своей в сельце Дурнове, где такой же урожай был на князей, как и в Фалаеевке. Он приходился деду твоему в осьмнадцатом колене, что доказывает древность и обилие нашего дома. Наскуча единообразностию деревенской жизни и не имея по смерти отца почти никакого имущества, он оставил родину и пришел в Орел.

Тут благоприятствующая судьба управила шаги его в дом богатого купца Причудина, которому представил он свои услуги. Купец был хотя и богат, однако не презирал бедных князей, как ныне водится, и принял его в дом свой в качестве работника. Молодой Вавила, дед мой, не погнушался с своей стороны сим званием. Он принялся за дело свое плотно и в течение немногих лет успел так много приобресть доверенности хозяина, что тот сделал его приказчиком. Дед мой имел особенную способность к торговле, приносил много барыша, и хозяин, увидев верность его и честность, выдал за него дочь свою, единственную наследницу. Князь Вавила в воздаяние некоторым образом за благодеяние тестя кинул свою фамилию, напоминавшую ему его сиятельное нищенство, и принял фамилию Причудина. Я, внук его, лишась родителей, начал управлять довольно умно большим имением, и с каждым годом богатство мое умножалось. Мне исполнилось сорок пять лет, как жена моя скончалась, оставя одну дочь Надежду пяти лет. Я был неутешен о сей потере, тем более что, владея большим имением, не имел наследника мужеского пола; жениться же в другой раз, сорока пяти лет, значит нажить сорок пять тысяч мучений на каждый день. Итак, я решился лучше допустить, чтобы исчезла фамилия Причудиных и Чистяковых, а имущество отдать на богоугодные дела, чем добровольно обязаться страдать, привыкши вести жизнь удовольственную. Так протекло еще пять лет, и я отдал дочь свою Надежду в пансион, лучший в сем городе, ибо мне хотелось видеть ее за дворянином. Вот что значит родиться от княжеской крови! Да, сверх того, мне нечего было другого и делать. Без жены и без родственников, на кого мог бы я оставлять дочь в случае частых моих отлучек по купеческим оборотам? Она же не такой товар, чтоб свободно можно было поручить приказчику.

В одно время вздумалось мне пересмотреть все старинные записки покойного моего отца. Я рылся и, между прочим, нашел небольшую тетрадку, по которой подавал он в церковь молиться за здравие и упокой. Тут увидел я в первой статье имя князя Симона Гавриловича Чистякова, а во второй – отца его князя Гаврилу.

Сердце мое забилось от радости. «Вот, – сказал я, – остались еще князья моей фамилии. Они, верно, люди бедные. Почему мне не взять у которого-нибудь из них малолетнего сына, не воспитать, как должно, не уделить части моего имущества, не обижая дочери, и не восстановить чрез то благородного дома. Вить когда ж нибудь и они были богаты!»

Размыслив таким образом, я стал осведомляться, где бы найти мне улусы князей Чистяковых. Я посоветовался с Никоном, молодым тогда, но вернейшим из моих приказчиков. Он разумно рассудил, что ничего нет лучше, как, начиная с родины моего деда, объездить несколько миль кругом, осведомляясь, нет ли где кого-либо из князей Чистяковых. Я охотно согласился, снабдил Никона разными наставлениями и деньгами и отпустил. Через три недели возвратился он к полной моей радости, объявив, что в селе Фалалеевке есть и подлинно князь Гаврило Чистяков, сын того покойного князя Симона, которого отец мой поминал за здравие. «Он недавно женился, – примолвил Никон, – также на княжне, и скоро будет отцом».

Таким образом, ты видел во мне того проезжего купца, который купил у тебя такие церковные книги, кои у него давно были. Я хотел только сделать тебе небольшой подарок, не возбудив подозрения, а не дал больше, чтоб не приманить к лени. Уехав, решился я новорожденного сына твоего сделать участником моего богатства, а покудова оставить на попечение матери. Я располагался взять его с вашего согласия, когда исполнится ему лет восемь, а между тем невидимо помогать вам. Но, любезный Гаврило Симонович, побег жены твоей (я знал это потому, что чрез каждые два месяца Никон потаенно осведомлялся) переменил образ моих мыслей. «Как можно ему, – говорил я, – содержать сына до осьмилетнего возраста, согласно с моим предположением? Если взять его теперь, отец не утерпит видеть сына как можно чаще; дитя узнает, что он – князь, а притом имеет богатого родственника, который взялся воспитать его, следовательно, никогда не оставит». Это могло помешать его нравственности, успехам в науках и моим намерениям.

Таким образом, я его похитил и сделал так, что отец не знал, где сын, а сей не понимал ничего о самом себе. Ах! прекрасные планы мои уничтожены ничего не значущим происшествием.

Воспитав его в совершенной неизвестности, после отдал я в один из здешних пансионов.

Едва переводя дух, с пламенеющим взором, приближился к нему князь Гаврило Симонович и спросил: «Не в пансион ли мадам Делавень?»

Причудин удивлялся изменению лица князева и его вопросу.

– Почему вы так догадываетесь? – спросил он с сильным движением.

– Потому, – отвечал князь, – что я знаю одного молодого человека, которого зовут Никандром. Он, ничего сам о себе не зная, воспитывался в помянутом пансионе на счет неизвестного благодетеля и был выгнан оттуда за один поцелуй, данный им девице Простаковой.

– Боже! Боже! – вскричал Причудин. – Это он, это мой Никандр, это сын твой! Сие самое обстоятельство разлучило нас!

Князь Гаврило Симонович стоял молча, глядел на небо, и слезы умиления струились по лицу его! «Благодарю тебя, творец милосердый», – говорил он с тихим восторгом человека, нашедшего потерянное сокровище, и бросился в объятия Афанасия Онисимовича.

– Ты его знаешь, – ты об нем слышал? Где он, где?

– Узнай, добрый старец, – сказал князь, – как непостижимы пути провидения! Молодой Симон, твой воспитанник, есть Никандр, сын мой!

Радостное недоумение изобразилось на всех чертах лица Афанасия Онисимовича. Он смотрел с восторгом на князя, простирал к нему руки и вдруг отступал назад; недоверчивость покрывала взоры его, и он говорил:

– Нет, я не стою вдруг такого благополучия! Ты меня приятно обмануть хочешь, Гаврило Симонович! Но сей отвечал:

– Никогда не обманывал я честного человека. Вот письмо, мною сегодни из присутствия полученное. Видите, тут молодой Симон подписывается Никандром, и господин Простаков в письме своем называет его тем же именем. Это значит, что мы оба вступили в дом его под сими именами, а обстоятельства принудили переменить их. Впрочем, сам Никандр расскажет все обстоятельства своей детской жизни.

– Это очень вероподобно, – отвечал Причудин, – но, не удостоверясь совершенно, не надобно предаваться безмерной радости; ибо, сохрани боже, если обманет нас в этом случае добродетель Надежда, как обманула меня Надежда, дочь моя, бежавшая из сего дома, из сих родительских объятий с каким-нибудь извергом, ибо честный человек, полюбя ее, мог требовать открыто. О, тогда горько будет, князь, переносить обман своего сердца! Я хочу лучше все узнать верно, точно; и если все так, как ожидаю, тогда предамся всей веселости молодых дней моих. Сейчас посылаю за Никоном, который приказчиком на холщовом заводе моем, за две версты от города. Я не теряю к нему прежней доверенности, но и видеть не могу. С тех пор как Никандра выгнали из пансиона, я не был на заводе, а он в моем доме. Он один может лучше всех нас решить сие дело, ибо он посещал Никандра как у няньки, так и в пансионе, приняв всегда вид приезжего издалека, дабы отклонить мысль, что родители Никандровы или родственники в сем же городе.

Афанасий сейчас вышел, послал повозку, приготовленную для князя Гаврилы и уже запряженную, как можно скорее привезть Никона; а другую коляску отправил искать Никандра по всем домам, где, по его мнению, вернее можно было найти. Когда возвратился он в покой, то князь сказал:

– Я припомнил одно обстоятельство из жизни Никандровой. Правда ли, что вы чрез Никона внушили няньке, будто он – побочный сын какого-то знатного человека?

– Так, – вскричал радостно Афанасий, – это правда! Никон сказал мне, что всегда по его приезде она мучит нещадно расспросами: кто это дитя, откуда, кто родители, есть ли родственники? Он не знал, что и отвечать. Итак, я велел сказать Никону, что дитя это есть незаконный плод любви двух знатных в Москве особ. Тут подтверждено ей наистрожайше хранить сию тайну, если не хочет лишиться обещанной награды. Но где! В тот же вечер узнали ближние соседи, дьячок, учивший грамоте, семинарист – началам счисления, а наконец, и сам Никандр. Я не только не сердился за такую нескромность, но радовался, что она приближает меня более к цели моего намерения, дабы Никандр и отец не знали друг друга до времени. К великому моему прискорбию, скоро узнал я, что отец моего воспитанника пропал без вести. Это обстоятельство удвоило внимание мое к последнему. При отправлении Никандра в пансион я наградил старуху вдвое более, нежели обещал. Соседки от зависти говорили: «Вскорми сто законных детей, так не получишь того, что эта ведьма за одного – прости господи!»

Когда они, таким образом разговаривая, более и более утверждались в истине своих заключений, коляска загремела на двор.

– Это, верно, Никандр, – сказал г-н Причудин. – Выдь на время, князь, в боковую горницу и молчи; я хочу прежде переговорить с ним.

Никандр вошел с встревоженным видом. Письмо, утром полученное, не выходило у него из мыслей. Купец дал знак рукою, и он сел.

– Что ты не хотел с нами отобедать, – спросил Причудин, – когда общий наш приятель отъезжает к общему также приятелю?

Никандр. Я не должен скрыть от вас, Афанасий Онисимович, что сегодни поутру пришло ко мне с почты письмо.

Причудин. Я читал то письмо, равно и твое к нашему гостю.

Никандр(встревожась). Оба? Итак, вы знаете, что он…

Причудин. Князь Гаврило Симонович Чистяков добрейший и честнейший из всех моих родственников! Он оклеветан в глазах малодушного Ивана Ефремовича. О! хитрый злодей оклевещет доброго человека и в глазах самого мудреца, – так диво ли Простаков, который, будучи добр от природы, верит первому впечатлению, и, не выезжая из деревни никуда, кроме в ближний уездный город, совсем не знает свойства теперешних людей; а люди за тридцать лет совсем были отличны от теперешних.

Никандр. Я безмерно рад, что вы таких мыслей о князе: я сам трепетал, не верил, но боялся худых последствий.

Причудин. Оставим теперь это. Скажи мне, молодец, что принудило тебя переменить имя? А после расскажешь мне все, что знаешь о своей молодости.

Никандр. Я совсем не переменял имени, благодетельный старец; а Иван Ефремович, отправляя меня на службу, был в затруднении, как сделать это, когда я не имел никакого звания и одно бесфамильное имя Никандра.

Тут молодой человек с чистосердечием доброго, послушного сына открыл все случаи, бывшие с ним в первых летах молодости. Он рассказал о своих науках и, когда дошел до того пункта, как выгоняли его из пансиона, он, хотя закрасневшись, упомянул, однако, и о невинном поцелуе.

Когда он кончил и вздохнул тяжко, доложили Афанасию о приезде приказчика. Он сделал знак, и Никон вошел, поклонился и стал в стороне, как водится у купцов, ожидая приказаний.

– Подойди ко мне, Никон, поближе, – сказал Причудин, – и погляди пристальнее на этого молодца; вспомни, не видал ли ты его когда?

Никон подошел, глядел с ног до головы на изумленного Никандра, наконец радостно вскрикнул, обнял его, прослезился и сказал сквозь зубы: «Это он! это тот самый, которого, помните, Афанасий Онисимович, мы…»

Он не кончил, как Причудин с криком кинулся в объятия Никандровы; из боковой комнаты выбежал растроганный князь Гаврило Симонович, протянул руки, повесился на шею к Никандру и говорил:

– Ты сын мой, Никандр! узнай во мне отца твоего, а в сем престарелом человеке – твоего друга и благодетеля.

– Как? – сказал Никандр в полубесчувствии, – вы?

– Я – отец твой, – отвечал князь, и Никандр пал к ногам его, обнял колена и рыдал.

О, как счастливы были они в это время!

Когда все несколько успокоились и сели по местам, Афанасий Онисимович сказал торжественно:

– Теперь пусть злые люди ненавидят нас, пусть клевещут, пусть преследуют злословием, которого мы не заслужили и, уповая на милость божию, не заслужим. Что нам нужды до их суждений, и суждений пристрастных, основанных на зависти, гордости, спеси и прочих таких же причинах! Поставим счастие наше в доброте сердец, в исполнении должностей относительно к богу и отечеству; не отпустим нуждающегося от дверей наших опечаленным и не станем заботиться, что мыслит о нас человек, блистающий звездами. Уверен, благословения первого достигнут к престолу судия правосудного, а поношения и проклятия последнего обратятся на кичливую главу его.

Часть дня, вечер и половина ночи прошли в радости и веселии целого дома. Последний из челядинцев чувствовал на себе щедрость и благоволение господина. Все были одарены, сообразно каждого званию и трудам. К ужинному столу приглашены были лучшие купцы в городе и частию дворяне, хорошие приятели Причудину. На дворе выставлены бочки меду, пива и вина и огромный стол для всех работников и слуг, приехавших с гостями. Афанасий Онисимович рассказывал всем с великим жаром, как бог нечаянно в тот день благословил его радостию, возвратив обиженного им родственника и потерянного питомца, князя Никандра Гавриловича.

– Так, почтенные посетители, этот бедный молодой человек, живший у меня под именем Симона Фалалеева, есть князь Чистяков, мой родственник, правда хотя и очень дальний, но у меня, с тех пор как бежала беспутная дочь, остался единственным и будет моим наследником. Так, наследником; а этот господин, почтенный отец его, другом моим и товарищем!

Разгоряченный неожиданною радостию и отчасти несколькими рюмками хорошего вина, Афанасий Онисимович говорил много, громко, и, относясь к каждому, спрашивал: «А? Каково?»

Все изъявляли удовольствие соответствовать усердно радости его, кто искренно, кто притворно, – ибо он был богат. Когда богач хочет, чтобы о счастии его другие радовались, то надобно хотя как-нибудь, но радоваться.

На другой день поутру, прежде нежели князь Гаврило с своим сыном вышли из спальни, г-н Причудин надел праздничный кафтан свой с серебряными пуговицами и пошел к г-ну губернатору; его не задержали в передней, ибо знали, кто он, и впустили в кабинет; но слуги знали также и господ городничего, исправника, судей, и не впускали. Тут, верно, есть какая-нибудь тайна?

Объяснив хорошенько его превосходительству свое дело, он просил сделать акт, по которому бы Фалалеев, служивший в присутственном месте, был уже князь Чистяков и принят в его канцелярию. Его превосходительство с охотою на все согласился; и через несколько дней Фалалеев торжественно провозглашен князем Чистяковым и помощником секретаря по канцелярии.

Князь Гаврило и Никандр Чистяковы были полны признательности к своему благотворителю.

– Я должен сделать больше сего из благодарности к вам, – говорил Причудин, – ибо от меня несколько лет были вы игралищем сурового случая, а теперь так великодушно прощаете.

По приказанию г-на Причудина тогда же начались в доме нужные поправки и перестройки, дабы сообразно с достоинством новых своих родственников он мог назначить им жилище.


Глава III О деньги!

Когда все надлежащим образом было окончено, то Причудин отвел разные покои князьям, отцу и сыну, и приставил особую услугу. После того все принялись за дела свои: Никандр уходил в канцелярию, купец – в контору, а Гаврило Симонович занимался чем хотел. Послеобеденное время проводили в разговорах, или старики играли в шашки и вспоминали мелочи молодых лет своих. В один из таковых часов Причудин сказал: – Для чего ты, князь, не расскажешь нам своих приключений; а они должны быть довольно любопытны.

– Я хотел только об этом предложить вам, – отвечал он, – и приводил в памяти происшествия в тот порядок, в каком они со мною случились. Вечер хорош; пойдем в садовую беседку и назначим ее местом нашим повествований, пока летнее время продлится.

Они пошли, сели на скамьях, и Гаврило Симонович рассказал им начало свое и происхождение, успехи в любви с их следствиями. В несколько вечеров дошел он до того места в своей повести, как остановился в маленькой деревне Тульской губернии в избе доброй старухи, где и решился с помощию украденных у попа Авксентия денег прожить довольно времени нескудно и не будучи никому в тягость.

– Проживши в деревушке недели три, я кое с кем познакомился. Крестьяне уважали меня как мещанина, и притом нескудного. У проезжего торгаша купил я на несколько рублей всякой мелочи и роздал ребятам и девкам: кому зеркальцо, кому платочек, кому сережки или колечки. Эта пышность и щедрость привлекла ко мне новое уважение и благосклонность. Когда я входил в какую избу, поднимался радостный шум: кто сметал скамью, кто отряхивал со шляпы снег, – словом, все заняты были приятным беспокойством меня успокоить. Правда, и я неблагодарен не был. «Добрые, мирные люди, – говорил я, – вы столь малым довольны и счастливы! У вас не вижу я ни гордого старосты, ни спесивых князей, ни корыстолюбивых судей, как в Фатеже и Фалалеевке, и вы гораздо счастливее тамошних обитателей».

День ото дня откладывал я дальнейшее путешествие свое в Москву, и когда приходило на мысль, что должно оставить свою хозяйку, то я всегда делался пасмурен. Но не дряхлая старуха была тому причиною, а прекрасное общество, в кругу которого я тогда находился. Какое же общество, – спросите вы, – в дикой деревне, в избе бедной старухи? Да: тогда и мое воспитание не представляло уму и сердцу лучших удовольствий. По заведенному исстари обыкновению во всех почти краях России на зимнее время с позволения старосты (ибо полиция существует с тех пор, как в первобытные времена несколько семейств соединились вместе) молодые люди избирают хижину какой-либо вдовы или и замужней женщины, только бы не было об ней дурной славы, и назначают оную сборным местом для вечерних работ молодых девушек, куда и приходят они с веретенами, самопрялками, шитьем и проч.

Таковой-то чести удостоилась и моя хозяйка. Каждый вечер собирались к ней наши красавицы; одна пряла лен, другая шила, третий вышивала шелками, меж тем как звонкие песни их раздавались на всю улицу.

Хотя таковое увеселение и очень хорошо, однако оно скоро могло бы наскучить, если б деревенская политика не изобрела способа поддержать оное. Для сего открыт был невозбранный вход всем деревенским холостым парням. Не запрещалось, правда, присутствовать там замужним женщинам и женатым мужчинам, но слишком часто пользующиеся сим правом непременно прослывут распутными, а потому и примеры тому редки, и только одни молодые вдовы и вдовцы, хотя бы они были и с седыми бородами, могут без зазрения совести разделять сие веселие.

Девушки наряжались на посиделки (так называются сии вечеринки) как бы в церковь или идучи в гости к старостихе; а мужчины, ревнуя один другому в убранстве, приносили туда красавицам подарки и гостинцы, для хозяйки же все съестное, чтобы она приготовила хороший ужин; и когда она тем только и занята была, молодцы гремели – кто на гудке, кто на волынке, кто на рожке, а которые были покрепче грудью, пели всякие песни.

Когда я впоследствии времени в бытность мою в Варшаве представлял великое лицо секретаря первого вельможи, то бывал на самых великолепных концертах, слыхал пение лучших певцов и певиц парижских, римских и венских, но никогда не чувствовал такого удовольствия, как на посиделках моей хозяйки.

Когда все уставали – один надувать волынку, а другой петь, – тогда принимались есть и пить, и все сопровождаемо было веселым смехом и радостным шумом. Во все пребывание мое в хижине не заметил я ни одного томного взора, ни одного тяжкого вздоха, ни одного горестного на лице отпечатка. Таковые праздники непрерывно продолжались всю неделю, кроме середы, пятницы и всех праздничных дней.

В один воскресный день после обеда растянулся я на полатях, свеся голову, и размышлял о прошедшей и будущей жизни своей. Вдруг быстро отворяется дверь, вбегает высокая, дородная, прекрасная девушка (у простого народа всегда видно, женщина или девушка, по головной повязке или кокошнику) в парчовой телогрее на лисьем меху и в шелковом сарафане. Черные волосы ее переплетены были белыми бусами и коса – богатыми лентами. Большие черные глаза ее, осененные длинными ресницами, блистали; но только не светом кроткого впечатления, но какого-то дикого упоения, для меня совершенно тогда непонятного. Она казалась возрастом двадцати лет или с небольшим. Я никогда дотоле ее не видывал, но первый взор на нее внушил совершенное расположение души в ее пользу.

Когда вошла она в избу, или лучше, как и прежде сказал я, вбежала, то, остановись посередине и видя, что хозяйка моя спит на лавке, подняла такой ужасный хохот, что я вздрогнул и подвинулся назад, а старуха проснулась. Я опять высунул голову до носа, боясь, чтоб она меня не приметила и не замешалась. Тут начался разговор.

Старуха. А! это ты, Аннушка? Здравствуй, милая! Чему ты так обрадовалась, вошедши ко мне в избу?

Аннушка. Как же не смеяться? Я было сперва подумала, что ты уже умерла!

Старуха. Спасибо за усердие! Где была ты во все это время? Тебя целый месяц не видать на посиделках.

Аннушка. Все скажу. За месяц перед сим муж тетки моей из ближней деревни прислал звать к себе дядю моего Карпа и меня для того, что жена его, моя тетка, при смерти больна. Мы поехали, да и приехали… (Плачет.)

Старуха. О чем же плачешь, Аннушка? Лучше и здоровее без нужды смеяться, чем без нужды плакать.

Аннушка. Право? Ну, так я буду все смеяться. Приехавши, увидели мы, что тетка моя лежит на постели, бледна как мертвая, суха как щепка, а глаза такие смешные. (Хохочет.) Вить смеяться, ты говоришь, здоровее, чем плакать. (Начинает петь.)

Старуха. После напоешься, любезная Аннушка, а теперь скажи, что ты там видела и делала.

Аннушка. Изволь! Муж тетки моей, подошед к дяде, поклонился в пояс и сказал: «Не взыщи, любезный шурин, что я потрудил тебя. Видишь, сестра твоя, а моя жена, очень дурна. Ты богат, а я беден: пособи мне деньжонками, чтобы я мог позвать ворожею; а здесь у нас есть славная колдунья и знает исцелять всякие болести. За нею присылают из города даже, только она требует заплаты вперед, а без того ни с места. Таково-де водится и у городских лекарей». Дядя мой сильно поморщился и почесал в затылке, однако вынул кису и отсчитал своему зятю деньги, чтобы призвать колдунью. Она не замедлила приехать. Ах, какая страшная! (Хохочет.) Когда она стала подле больной, то начала на всех дуть, плевать и кривляться. Мы прежде испугались ее, но еще больше, когда и тетка моя начала дуть и плевать на колдунью и кривляться пуще, нежели она. То-то чудеса! После множества самых удивительных диковинок, какие делала колдунья, она призналась, что более уже за собою мудростей не знает и что больная, конечно, сильнее в колдовстве, нежели она, и, вызвав всех в светелку, она спросила мужа: не позаметил ли он за женою своею чего-нибудь особенного? Он отвечал, что не без того, ибо она повадилась по ночам ходить к соседу, давно уже прослывшему знахарем; и что он, подметя то, прокрался в сени его сквозь слуховое окно, а там и в избу, где нашел, что сосед учил ее чему-то мудреному. Сосед, осердясь на него, побил больно; зато и он, дождавшись жены поутру, так поколотил ее, что она и до сих пор не встает с постели. После сих слов дядя мой, взяв шурина за руку, сказал: «Я, брат, рос и жил долго в Туле, а потому более твоего знаю. Пойдем к жене твоей и попытаемся, нельзя ли вылечить ее моим лекарством. Вить я сам в таких делах знахарь, хотя и состарелся холостым».

После сего они пошли в избу к больной, и оба, вцепясь ей в волосы, сволокли на пол и начали лечить так чудно, что смешно было и смотреть.

Тетка кричала, скрипела зубами, дригалась ногами, но лечение продолжалось до тех пор, пока она не замолчала. Ее опять уложили на постелю и дали отдохнуть. Однако, как они усердно ни лечили, тетка на пятый день умерла; ее похоронили, и мы с дядею возвратились домой.

Старуха. Избави боже всякого знаться с знахарями и колдуньями! Долго ли до беды!

Аннушка. Прощай, бабушка; завтре я буду у тебя с самопрялкою; мне теперь очень хочется плакать; но как ты сказала, что смеяться здоровее, то я лучше буду смеяться.

Тут, засмеявшись громко, она вышла. Хотя я вошел уже в дальние края от Фалалеевки, гораздо дальнейшие, нежели какие посещал дядя мой, бывавший в Орле, однако не видал подобного явления. Будучи немало озлоблен смехом прекрасной Аннушки в таких случаях, в которых и самый холоднокровный, самый развратный невольным образом проливает слезы горести, я не знал, что об ней думать. Не забудьте, что теперь говорящий с вами ни воспитанием, ни родом жизни, ничем не разнился от жителей деревни, в коей ночевал тогда.

По выходе Аннушки, свесясь до половины с полатей, сказал я старухе: «Бабушка! не правда ли, что весьма редко видала и ты, как долго ни живешь на свете, таких прекрасных девушек столько бесстыдными? Возможно ли смеяться подобно бешеной, рассказывая последнее время жизни родной тетки? О, если б покойный князь…»

Старуха. Какая нам нужда до князей, голубчик? Ты, видишь, мещанин и, видно, все знался с благородными. Бог с ними! Если б знал ты, какова была Аннушка года за три, то, верно бы, не упрекал ее.

Я. Ты меня одолжишь, бабушка, когда расскажешь, отчего такая пригожая девушка стала так отвратительна.

Старуха. Изволь, Симоныч, я все расскажу тебе, и ты, верно, после не будешь ругаться ею.

Тут она взлезла на печку, села против меня, потерла лоб, почесалась в затылке, раза два кашлянула, как иногда делают готовящиеся сказать публичную речь, где б то ни было, и начала так:

– Я родилась в здешней деревне, вышла замуж, схоронила его и надеюсь, что и меня схоронят в ней же. Это я говорю для того, чтобы показать тебе, что вся подноготная здесь мне известна. Ты заметил на конце нашей деревни две избы, одна против другой через улицу. Они теперь пусты, как старые могилы.

Было время, что и в них жили люди, и люди добрые. В избе по левую сторону жил крестьянин Иван, старый вдовец, с своею дочерью Аннушкою. Ты ее видел, и более говорить нечего. По правую сторону – вдова Марья, также старая женщина, с молодым сыном своим Андреем. Ты не видал его, так надобно об нем кое-что сказать. За три года был он двадцати пяти лет, высок ростом, румян, силен, работящ.

Хотя Иван и Марья были беднейшие крестьяне в нашей деревне, однако и самые богатые не стыдились признаваться пред всем миром, что пригожей Аннушки лучше прясть, ткать и вышивать ни одна девушка не умеет; что удалого Андрея ни один молодец не превзойдет в прилежности к полевой и домашней работе. Общая бедность сделала, что избы их стали как бы общие. Иван, видя Андрея в своей, обходился с ним как с родным сыном; Марья так же поступала с Аннушкою. Как только Аннушке минуло семнадцать лет, а Андрею – двадцать пять, то родители ударили по рукам и назначили день свадьбы.

Мне уже около семидесяти лет. В это время перебывало в деревне нашей много добрых старост, а больше – злых. В то время как сосватали Андрею Аннушку, был уже у нас старостою теперешний Онисим. Хотя он и стар и своих детей имеет, а по-нашему должен быть брюзглив и скуп, однако Онисим прослыл и тогда уже во всей деревне старикам – братом, возмужалым – дядею, а молодым – отцом. Ты, Симоныч, не нов у нас и видел, как встречают его, когда он идет по улице. Ни одного подьячего так не встретят! Словом: староста Онисим вплелся в это дело, и, зная, как бедны жених и невеста, пришед к Ивану, сказал: «Ты добрый человек, Иван, но очень беден; будущий зять твой Андрей также дорогой парень, но также беден. Я, может быть, и не стою того, но богаче вас вдесятеро. Вот мое желание. Как скоро ты обвенчаешь детей, то я отдаю им пару лошаденок и одну корову, несколько овец и что нужно в доме. Разбогатеют – отдадут; не мне – детям моим. Когда я буду и в могиле, они, верно, вспомнят об Онисиме и детям скажут: «Онисим был не злой староста».

Иван поклонился ему до земли за такую ласку, и день свадьбы назначен. Староста нарядил несколько баб для вспоможения невесте в приготовлениях к венцу, а в числе их была и я. Воскресный день настал, и чуть показался свет, мы все были на ногах. Не успели третьи петухи пропеть, как у дверей избы Ивановой раздался стук, а потом и голос: «Гости!» Когда отворили двери, видим, что входит мужчина в синем городском кафтане, в красной рубашке, с черною бородою с проседью; он кинулся на шею к оробевшему Ивану и сказал: «Как? ты не узнаешь брата своего Карпа?» – «Ах», – сказал Иван с плачем и также повис на его шее.

Когда поуспокоились, то Иван рассказал о своих обстоятельствах, примолвя, что тогдашний день был днем венчанья дочери его с соседом Андреем. Дядя осмотрел невесту, покачал головою, расправил усы, погладил бороду и сказал: «Брат Иван! Ты знаешь, что я одинок на свете. Проживши в Туле более десяти лет, я понакопил кое-чего и решился провести остаток жизни с тобою и твоею дочерью. И в Туле считался не последним мещанином, а здесь и подавно таковым не буду. Для того-то я и вздумал в женихи твоей дочери выбрать тамошнего же мещанина. Он, правда, постарее меня, но зато умен и достаточен. Итак, кинь брат Иван, своего Андрея и дождись моего жениха. Невесте же на первый случай вот и приданое».

Тут вынул из-за пазухи большую, кожаную мошну, развязал и на стол высыпал целую кучу денег, все серебряных. Ни полушки медной не было! Все мы ахнули, а Иван не сводил глаз с серебра. Все от радости засмеялись; только одна невеста стояла бледна как снег, опершись о косяк. «Дядюшка, – сказала она со слезами, – на что нам серебро ваше? Мы и без него до сих пор были счастливы!» – «Ты деревенская дура, – отвечал отец. – Если мы были счастливы и без серебра, то с ним будем вдесятеро счастливее!» – «Что хотите, то и делайте, а я не хочу ни серебра, ни золота: отдайте мне одного Андрея». С сим словом она вышла вон. Два брата смеялись над упорством Аннушки, ударили по рукам и начали подгуливать. Никто во всей деревне ничего не знал о сем происшествии.

Ах, Симоныч; ты, верно, согласишься, что и у старух есть сердце, хотя не такое, как у молодых девушек, но все же сердце. Оно и теперь надрывается, когда вспомню о том, что после было. Выслушай меня далее!

Показать полностью
1

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 2 Главы 19, 20)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Глава XIX Говорить и делать

Вошед в сени, я поджидал, не выйдет ли кто-нибудь; но только слышал из комнаты по правую руку, которую почел кухнею по запаху, из нее выходящему, голос женщины, которая страшно била кошку за украденную почку, и мальчика, басисто плачущего о сей потере. Не ожидая окончания суда над бедным животным, ибо суд надо мною был еще очень памятен в уме моем и желудке, я отворил комнату на левую руку; вошел – нет никого; вхожу в другую, и восхищение мое было неописанно! Накрыт был небольшой столик, а на нем стояли два графина с водками белою и зеленою; одна тарелка с пирогами, другая с прекрасною ветчиною; там икра, там колбаса, там целая копченая курица.

– О благодетель человечества, о великодушнейший из смертных, о отец Авксентий! – говорил я, простирая руки к столу, толико прельстительному. Потом, не занимаясь никакими рассуждениями, выпил большую рюмку водки и начал доказывать удальство свое над ветчиною, колбасою и полатком. Когда я понасытился и отплатил своему желудку за несколько времени пощения, то увидел, что хозяин шел домой. «Он идет, – вскричал я. – О, как же рад будет этот добродушный человек, увидя, какое одолжение мне сделал!» Тут вышел я в приемную комнату, чтобы его встретить и обрадовать нечаянно добрым делом, которое сделал он, сам того не зная.

Хозяин вошел, держа в одной руке большую трость с золотым набалдашником, а в другой шляпу. Увидя меня, он спросил с удивлением:

– Что ты здесь делаешь, приятель?

– Благодетель мой! – вскричал я с восторгом, – ты до такой степени добр, что и в отсутствие свое помогаешь бедным! Знай, я – тот несчастный, которого здешнее правосудие почло за беглого сына твоего Сильвестра и лишило меня всего, так что и копейки не имею. Я был в отчаянии до тех пор, пока не услышал в церкви моления твоего, которое открыло мне благодетельную твою душу. Тут утешение проникло сердце мое. «Нет, – думал я, – верховная благость не оставляет миром оставленных», – и пошел в дом твой. Радуйся и веселися, добродетельный человек; прииди и виждь!

С живостию схватил я его за руку и ввел в комнату, где оказал такую храбрость над завтраком. Поп, увидя это, покраснел багровою краскою. Я причел то действию стыдливости, когда открываются благодеяния скромного человека, и сказал:

– Ничего, не краснейся, отец мой! За здравие твое. Тут быстро схватил я рюмку и графин, налил и, не дожидаясь благодарности, выпил.

– Ох, злодей! – вскричал поп, сделав совсем другое лицо, чем на молитве. Он бросился ко мне, крича: – Окаянный, кто ты и что делаешь?

– Я тот самый, который…

– Нет! много завелось в Фатеже разбойников и грабителей; и городничий ничего не смотрит!

– Отец Авксентий, подумай: я не имел ни копейки денег и был голоден; о первом спросите у высокопочтенных судей, которые меня допрашивали, а о последнем – у колбасы, икры и пирогов, которые все…

– Ты вор и разбойник, – вскричал поп. В ту минуту вбежала женщина около сорока лет, бренча ключами.

– Что? что? – спросила она.

– Обманщица, бездельница, неверная! – возопил поп. – Как пустила ты бродягу, который съел весь мой завтрак, а чрез полчаса будут у меня господа судьи и заседатели?

– О боже! – вскричала ключница. – Да я ему кости переломаю! Как он сюда закрался?

– Я сейчас, – кричал поп, – иду к городничему, чтоб этого злодея с бесчестьем выслали из города и наказали за умышленное воровство! – Он быстро вышел.

– А я, – кричала ключница, – прежде, чем его вышлют, отомщу за съеденную ветчину и колбасу; сейчас же кочергою переломаю руки, чтоб они не так были длинны! – С сим словом она бросилась в кухню.

– Изрядно, – говорил я в крайнем замешательстве, – полагайся теперь на умиленные речи: беда, да и беда! – Движимый инстинктом, я бросился за кухаркою и запер на крючок двери.

Скоро раздался сильный удар кочерги в дверь. «Ничего, – думал я, – успеешь выломать дверь и без меня», после чего начал совать в карманы пироги, оставшуюся ветчину и копченую курицу. А как я все сии подвиги делал слишком торопливо, и притом полупьяный, то на беду опрокинул стол, и все полетело на пол; между прочим, ящик столовый выскочил, а из него небольшой ящичек, сделанный из черного дерева и совершенно похожий на те, какие наши фалалеевские сиятельства делают для хранения своих старых грамот. «Кстати, – подумал я, – сегодни вручили мне новый пашпорт, а случай посылает и ковчег для его сбережения, а без того в дороге он и вправду попортиться может». Итак я, засунув за пазуху совсем не нужную вещь попу, а мне в дороге весьма необходимую, отворил окно и хотел лезть, как увидел умиленного молельщика, идущего с конвоем к воротам. Я прикрыл окно и ждал, пока все взойдут на двор; потом скоро отворил опять, выскочил на улицу и ударился бежать что есть мочи. Подкрепя телесные силы завтраком, я мог идти, не отдыхая, несколько верст. Хотя морозы были уже хороши, но я решился не идти днем, а по ночам. «Когда Авксентий, – говорил я, – за сыном посылал такую страшную команду, то за мною, верно, уже не усомнится. Меня поймают, и тогда как у меня нет ни полушки денег, то не лишиться бы и последнего балахона».

Обыкновенно по утрам останавливался я в самых бедных деревенских избах, обедал и спал до вечера. Если подле деревни случался лес, я выходил раньше, а не то так в сумерки. Настал декабрь. Ночи были светлые; я не мог быть спокоен, пока не оставил границ Орловской губернии и не вошел в Тульскую.

Чем питался? – спросите. Подождите: я все скажу откровенно, как прилично искреннему человеку.

Бежав из Фатежа, так сказать, не оглядываясь, я до тех пор не думал ни о чем другом, как только, чтоб быть подалее, пока велся провиант мой, похищенный у Авксентия. Когда он издержался, и я, задумавшись, размышлял о способах добрести до Москвы, машинально вынул из-за пазухи билетный ящичек, чтобы положить в него свой пашпорт. Тут нечаянное открытие изумило меня: ящичек был весьма тяжел, чего я в суматохе, бежав от попа Авксентия, вовсе не заметил. Но по вскрытии ужас заступил место изумления: я нашел в ящике до двухсот червонных. Что делать? Не всякий ли честный человек назовет меня настоящим вором; а я от природы более всего отвращался от сего подлого порока. Отнести деньги назад, значит предать себя в руки правосудия, которое, если повелит уже меня и повесить, то ни моя совесть, ниже кто-либо другой не назовет его неправосудным. В невинном страдании можно найти некоторое утешение, но страдать по заслугам крайне горестно.

В сем печальном расположении моего духа обратил я унылый взор на проклятый ящичек и увидел на дне его свернутую бумагу. Беру, разгибаю и нахожу следующее:

«Любезный друг Иуда Исахарович!

Ты худо платишь за дружеские мои услуги; а это в купеческих оборотах не годится. Ты присылаешь мне в подарок двести червонцев за такое дело, за которое и четырехсот мало. Не я ли известил тебя, что один молодой весельчак, дворянский сынок, имеет нужды в деньгах и закладывает последнюю четверть своего наследия за восемь тысяч рублей, которая стоит по крайней мере впятеро. Я и сам бы не уступил сего счастливого случая, да на беду все деньги были вразброде, то на крестьянах, то на купцах, то на судьях и проч. К тебе я отослал его, и ты прекрасное поместье купил за бесценок. Точно купил, потому что выкупу и ожидать нельзя. Посуди же! А ты благодаришь только двумястами червонцами. Стыдись, чадо израилево!

Но оставим это. Я думаю, что и у жидов есть хотя маленькая частица совести, а потому и ты за мою комисию пришлешь еще хоть двести червонных. Вить это, право, не для меня, а для собственной твоей пользы, потому что случай сей был не последний; я имею в виду еще несколько молодчиков, которых имение могу перевести в твои руки, если только ты будешь со мною делиться хорошенько.

Авксентий».

– О! – воскликнул я со гневом, – когда ты такой мерзавец, то не раскаиваюсь, что жидовские червонцы попались в мои руки. Ты недостоин был воспользоваться ими, добыв их столь гнусным образом. Справедливо говорили добросовестные отцы, деды и прадеды наши: «неправо нажитое впрок не идет».

Так я судил тогда, но теперь, рассудя порядочнее, думаю, что поступок мой никак не извинителен. Но я не скрываю от вас и моих слабостей.

После того я зашил золото в свое платье, оставя несколько на обыкновенный расход, и пустился в дальнейший путь. Вошед в рубежи Тульской губернии на закате солнца, вступил я в деревушку и, осмотрев, по обыкновению, все домы, постучался в самую бедную, полуразвалившуюся избу. Меня впустили, и я, увидев, что хозяйка моя древняя старуха и живет одна, решился отдохнуть несколько времени. Старуха, видя, что я, делая сие предложение, будто невзначай побрякиваю деньгами в кожаной мошне, с радостию согласилась иметь меня своим нахлебником, на сколько времени мне угодно.


Глава XX Чего не изменит случай?

Господин Простаков очень был доволен рассказами князя Гаврилы Симоновича, и великий пост кончился. Весна встретила семейство доброе среди тихого наслаждения простою покойною жизнью. Если чад из головы Катерины и не совсем вышел, если Елизавета иногда задумывалась, если оба сии обстоятельства и покрывали иногда туманом взоры Ивана Ефремовича, то это было на одну минуту; он по-прежнему развеселялся и целое семейство одушевлял сим чувством.

От Никандра получали часто письма, где он уведомлял о продолжении к себе дружбы доброго купца и благосклонности начальников. Он возвышался званием и скоро надеялся быть офицером. Причудин обещался сделать для всех их богатый стол, а главному дать денег в долг. Разумеется, что один Иван Ефремович и Гаврило Симонович вели сию переписку, а прочие в доме ничего не знали.

Настал май месяц. Сады и леса опушились прелестною зеленью; цветы благоухали; поля волновались подобно морю; вся природа обновилась, блистая прелестью юныя невесты, идущей к олтарю с женихом. Как же не радоваться, как не веселиться, как не наполниться сладкою негою добрым, чистым, благородным сердцам деревенского нашего семейства?

Они сочувствовали с целою природою и были счастливы! Но надолго ли? увы! Что значит счастие человека на земле сей, где все так коловратно, переменно, мгновенно? Не есть ли это дым, тень, мечта? В чем кто ни положи его – в богатстве? Оно подобно песчинке, которую бурная волна то выкинет на берег, то опять вовлечет в бездну! В почестях? Они подобны юному цветку, полевой травке, которая на восходе солнца цветет прекрасно, и всякий прохожий ею любуется; но подует вихрь, – и где алые листы, где изумрудная зелень? В соответствующей любви? О, как обманчиво, как лживо это счастие! всякая любовь подобна игрушке! Словом, кто в чем ни положи это мечтательное чувство, это счастие, всегда обманется. Все выйдет: суета сует.

Это маленькое отступление принадлежит к следующему происшествию.

В один прекрасный вечер князь Гаврило Симонович пошел прогуляться в поле, ибо Иван Ефремович занят был составлении плана и сметы для построения новой винокурни. Рассматривание кончилось, а князя нет. Вечер прошел, и настала ночь, а его все нет. Иван Ефремович встревожился, спрашивал поминутно, но никто не мог отвечать другого, кроме нет!

Все семейство было в необыкновенном беспокойстве. Иван Ефремович разослал всех людей, пеших и конных. На часах ударило двенадцать. Все, вздрогнув, вскричали: «Ах! как позно, а его нет!»

– Ложитесь спать, – сказал Простаков, ходя по комнате большими шагами и потирая лоб рукою. Оставшись один, он поглядывал то в то, то в другое окно; но никого не видал. Слуги возвращались одни за другими, и каждого ответ был: нет! Так провел всю ночь Иван Ефремович; то садился, то вставал, то опять садился, но все не мог ни на минуту успокоиться.

– Куда бы ему деваться? – рассуждал он. – Если сбился с пути, так всякий крестьянин указал бы ему дорогу! Если хотел оставить дом мой, так где найдет он лучше убежище? Но он не сделал бы сего, не объявя мне причины, не простившись с теми, которые его любили как родного; да он взял бы что-нибудь из своих пожитков, а то все цело и на своем месте! Если напали разбойники, так что они у него найдут? Сертук, шляпу, трость. Нет, это пустое; разбойники на таких людей не нападают; всего вернее, что он сбился с пути, места для него незнакомы, время ночное, в поле никого нет, и он шатается. Но вот взошло солнце; все крестьяне выйдут кто на работу, кто за промыслом, и он, верно, скоро воротится.

Основавшись в сей мысли, он успокоился и терпеливо дожидался возвращения Гаврилы Симоновича; и когда жена и дети, вошед, спросили его: «Что?» – он сообщил им с видом уверенности свое замечание, и все принялись за обыкновенные свои занятия.

Большой шум на дворе прервал оные. Конечно, князь пришел! и люди обрадовались. Простаков бросился к окну и остановился с крайним удивлением. «Что бы это значило?» – сказал он тихо. «А что такое, друг мой?» – спросила жена, вставая от пялец. Она подошла к окну и также остолбенела, видя полицейского офицера, вышедшего из повозки, и человека четыре команды. Молчание продолжалось до самого прихода офицера.

– Позвольте спросить, не вы ли хозяин дома? – сказал офицер довольно учтиво, судя по его званию.

Простаков. Точно так; что вам угодно?

Офицер. У вас укрывается какой-то князь, который…

Простаков. Нет, государь мой, прошу остановиться, у меня точно живет один князь, но он совсем не укрывается. Он честный человек и ходит везде прямо и открыто.

Офицер(иронически). О честности его имеют рассудить другие. Пожалуйте, представьте его сюда: я имею повеление от правительства взять его с собою.

Простаков. Не знаю я намерений правительства, однако повиновался бы, если бы мог. Но князь, у меня живущий, вчера вечером ушел прогуливаться и до сих пор не бывал.

Офицер(с сильным движением). О боже мой! долго ли этот человек будет укрываться от рук моих? Двадцать раз почитал я его пойманным, но он ускользнет, как ускользнет!

Простаков. Бога ради скажите, для чего вы его ищете?

Офицер. Крайне жалею, что вы в рассуждении этого человека обманывались. Он страшный разбойник и имеет большую партию; грабитель, зажигатель – словом, человек, давно заслуживший казнь; но судьба ему благоприятствует: он вкрадывается в разные домы под бесчисленными видами; то великим господином, то нищим, то игроком, то чем хотите! А для чего? чтобы все рассмотреть, узнать нравы и после бесчеловечно обмануть легковерного хозяина. Жаль, очень жаль, что он догадался или кто из шпионов его дал знать ему, что пребывание его в вашем доме стало гласно, как ни скрывал он имя свое.

Иван Ефремович, жена его и дочери стояли как исступленные, не двигая ни одним членом. После глядели друг на друга, не говоря ни слова, и трепетали; бледность покрывала щеки их.

– Боже милосердый! – сказал наконец Простаков со стоном, взглянув на небо и подняв руки, – для чего сострадательное сердце, мое так часто обманывается? для чего взор мой так туп, недальновиден, что не может отличить хитрого злодея от жалкого человека! Мог ли я подумать? Я открывал ему душу свою; все, что я ни делал, было с его согласия. Я называл его другом своим и, клянусь, любил более всех людей, после моего семейства. О, как больно, как тяжко, стараясь делать добро, обращать его на чудовище!

Таковы были жалобы Ивана Ефремовича. Он ходил по горнице неровными шагами, ломал руки и проливал горькие слезы.

– Ну, что же мы теперь сделаем, господин офицер, – продолжал он, – видите, его нет и, вероятно, не будет!

– Я не сомневаюсь в том, – отвечал офицер, – для него не лестно встретиться со мною. Видно, мне еще проискать его месяц, другой. Он так проворен, как будто сатана в нем сидит и действует.

Маремьяна перекрестилась, примолвя: «С нами крестная сила!»

– Мне надобно все его имущество опечатать и представить куда следует, – сказал офицер,

– Извольте делать, что знаете; я покажу и жилище этого злодея, – отвечал Простаков и повел гостя в садовую избушку. Там нашли белье, подаренное Иваном Ефремовичем, и старое рубище, в коем он появился к нему. Офицер поднял его, посмотрел в карманах, но кроме грязи ничего не нашел. «Куда брать эту дрянь», – сказал он, кинув с сердцем лохмотья на пол; но раздавшийся звук металла переменил вид его. Он опять поднял, смотрел, пересматривал, щупал и наконец весело вскричал: «Вот! Подайте нож!»

Когда он распорол под мышками, то посыпались червонцы. По перечтении нашлось их слишком пятьдесят. Простаков пялил глаза и сам себе не верил.

– Это на всякий, видно, случай позапасся князь, – сказал офицер, пряча деньги. – Теперь вам не о чем беспокоиться. Я прошу, первое, извинения, что вас потревожил; а второе, если этот плут появится… Но где ему сметь! Прощайте. – Он вышел, сел в повозку и ускакал.

Господин Простаков провел день в безмерном унынии; семейство его так же; все вздыхали, плакали и говорили: «Ах! можно ли было подумать?»

Чрез два дни Иван Ефремович получил письмо.

«Милостивый государь!

Теперь вы, конечно, более не удивляетесь, отчего я встревожился при имени злодея, им произнесенном. О, я довольно наслышался! Ужас потрясет кости ваши, когда узнаете все его деяния. Но оставим это ненавистное мне, да, думаю, и вам, имя и обратимся к тому, что прервал изверг своими клеветами. Вы меня понимаете, почтенный Иван Ефремович! Позволено ли мне будет явиться к вам в том звании, какое имел я прежде? Одного слова довольно, и я у ног ваших и достойной дочери.

Светлозаров».

Простаков прочел письмо вслух и спросил: «Что скажете?»

Катерина закраснелась, как огонь, и потупила глаза; а Маремьяна вскричала:

– Что ж? почему и не так? Вить все дело пошло бы прекрасно, и до сих пор ты видел бы дочь княгинею, если б этот мерзкий урод Гаврило Симонович всего не испортил. Теперь все понимаю. Он боялся, что ты, дав дочери в приданое много денег, не оставишь ему на воровство! О негодный, о проклятый человек!

– Так или не так, – сказал Простаков, – но да будет воля божия! Когда все согласны, не хочу и я противиться!

Он взял лоскуток бумаги и написал: «Милости просим! кем вы были прежде, тем будете для нас и теперь! Глаза мои открылись. Спала личина с чудовища, и оно больше не обманет меня. Все ожидаем вас с охотою».

На другой день приехал блистательный князь, и всё окружающее его изъявляло богатство и пышность: экипаж, карета, ливрея и проч. и проч.

Начались объяснения, переговоры, догадки, а кончилось тем, что князь Светлозаров в глазах всего дома показался умным, ученым, приятным человеком, который верно устроит прочное счастие жены своей; а князь Чистяков – такой изверг, такой злодей, которого давно надобно рубить, вешать, колесовать, на суставы разрезать.

– Ну, Иван Ефремович, что теперь скажешь? – твердила Маремьяна величаво и жеманясь, – не говорила ли я тебе, как скоро показался этот негодный князь Чистяков, что принимать его не надобно. По виду его замечала я, что он разбойник, и самый страшный! А! что теперь скажешь? Видишь, что и жены муж должен слушать?

– И я батюшке замечала, – сказала жеманно Катерина, – но он не изволил послушать.

Князь Светлозаров отплатил одной нежным взглядом, другой – почтительною уклонкою головы; а Простаков, вздыхая, пожимал плечами и говорил:

– И на мудреца бывает довольно простоты! Теперь и сам, конечно, вижу, что вес его рассказы были обман, хитрость и лукавство. Слава богу, что ничего худшего не вышло!

Князь Светлозаров оставлен погостить на несколько дней, чтоб жених и невеста лучше познакомились, как замечала Маремьяна Харитоновна. Свадьбе положено быть перед Филипповым постом, до которого времени князь Виктор Аполлонович будет то в ближних деревнях своих, то у нареченного тестя провождать время.

Господину Созонтову, продолжавшему свататься за Елизавету, предложено подождать, пока кончится брак Катерины; ибо выдать дочь за князя не шутка и вдруг играть две свадьбы тяжело.

Может быть, покажется чудно, что Простаков, решившись прежде не принуждать Елизаветы в сем случае, теперь так свободно рассуждает выдать ее за г-на Созонтова? Вот его на сей раз слова: «Правда, я не хотел принуждать ее, но это единственно из уважения к Гавриле Симоновичу; а как он оказался вор, разбойник, зажигатель и вообще великий злодей, то было бы бесчестно слушаться его советов. Назло бездельнику сделаю то, что он мне [не] советовал. Елизавета как хочет, а иди за Созонтова! Я до сих пор был снисходителен, тих, любил чувствительность и следовал ее уставу, но почти всегда и везде бывал обманут, а теперь сделаюсь жесток, непреклонен, неумолим даже, и надеюсь, что сердце мое менее страдать будет. Около Филиппова поста Катерина будет княгинею; а после крещения Елизавета или во гробе, или за Созонтовым».

Бедная Елизавета плакала и молчала. Она думала, рассуждала, предпринимала сегодни одно, завтре другое намерение; а все на поверку выходило: страдай, когда судьба твоя так несчастлива! «Боже мой, – говорила она, – чем виновата я, что этот князь Гаврило Симонович оказался недостойным дружбы нашей и доверенности? Можно ли из ненависти к обманщику погублять дочь? Как жестоки иногда бывают люди и требуют, чтоб другие с улыбкою сердечною принимали тяжкие от них удары! Согласно ли это с законом кроткого неба, разлитым по всей природе? Ах! сердце говорит: «Нет!» и трепещет! Хладнокровный рассудок замечает: «Не должно быть, однако есть!»

Что ж делать человеку? неужели он рожден на страдание?

Показать полностью
1

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 2 Главы 16, 17, 18)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Глава XVI Оборот в деле

Когда г-н Простаков думал продолжать свои рассуждения, дабы на чем-нибудь основаться, Маремьяна Харитоновна вошла быстро в его кабинет и сказала: «Что ты до сих пор здесь делаешь? это непростительно! Князь Виктор Аполлонович поет прекрасно арию, и надобно признаться, что у батюшки моего на феатре лучшие певцы так не певали. Пойди послушай!»

– Чтоб сам сатана побрал и певца, и все ноты его! – вскричал Простаков. – Зачем ты мне мешаешь думать?

Маремьяна крайне изумилась. Сперва назначала мужа (разумеется, в мыслях) сумасшедшим, потом брюзгою, там самым несносным стариком, выжившим свои лета.

Жена. Не от его ли сиятельства князя Гаврилы Симоновича получили вы письмецо? оно, как приметно, заняло вас, Иван Ефремович, столько, что вы забыли о зяте и о дочери?

Муж. Если ты назовешь князя Светлозарова зятем прежде, чем обвенчается он на дочери, я рассержусь больше, нежели как сердился во всю жизнь свою. Имею к тому причины. Да, письмо это от Гаврилы Симоновича! Но я половину имения своего отдал бы, чтоб оно пришло недели за две прежде, пока я не давал согласия. Садись, мать, и слушай! дело идет о твоей дочери!

Он прочел письмо. Маремьяна многого не понимала; но что и поняла, и то покрыло ее бледностию.

– Как? – спросила она со стоном, – неужели Виктор Аполлонович…

– Посмотрим, – отвечал муж. – Я при удобном случае сделаю ему два-три вопроса, на которые тогда же потребую ответа. Смотри ему пристально в глаза, а я не премину. Если увижу, что невинность будет отпечатлеваться на его взорах и на всем лице, – о! тогда укажу Гавриле Симоновичу двери, и поди, куда хочеть. Лживых и таинственных людей терпеть не могу. Это, если не ошибаюсь, есть признак преступления.

Маремьяна Харитоновна согласилась на его предложения. Она любила Катерину матерински и потому ужасалась сделать ее несчастною. Но как не верить и князю Виктору Аполлоновичу? По всему видно, что Гаврило Симонович – клеветник, тонкий обманщик и много имеет причин таиться от Светлозарова.

С нетерпением ожидала она минуты, когда начнется такое любопытное объяснение. Иван Ефремович тысячу раз замышлял, но тщетно. Тридцатилетняя деревенская жизнь сделала его крайне тупым в таковых случаях. Ложась спать, он клялся, что объяснится с князем поутру; утром обещал сделать это ввечеру, и так далее. Он походил на должника, который несговорчивым заимодавцам говорит: «Придите завтре, послезавтре», и так далее. Доброе сердце его терзалось, и в том прошло недели полторы.

В это время Иван Ефремович, проходя вечером свою залу, нечаянно взглянул на пылающий камин. На карнизе стоял алебастровый Геркулес, поражающий стоглавую гидру.

«Ба! – сказал Простаков, остановясь; – если сей удалец один сражается и побеждает стоглавого змея, то почему мне не переговорить с князем Виктором Аполлоновичем, имея подле себя жену, детей и письмо Гаврилы Симоновича? Посмотрим, что-то будет?» С такою благородною решительностью вошел он в столовую, засунув важно руки в камзольные карманы, и, садясь на софе, сказал:

– Помнится мне, князь…

– Приехал! приехал! – раздалось со всех сторон. Иван Ефремович, вскочив, спросил:

– Кто?

– Терентий Пафнутьевич Кракалов, – отвечал вошедший Макар с радостною миною. Простаков неимоверно обрадовался. «Теперь все лучше, – говорил он сам себе, – ну вот тут посмотрим!» Г-н Кракалов вошел. Все семейство по очереди обнимало его, кроме Елизаветы, которая из глаз его читала, что он знает тайну письма ее; застыдилась и отошла к стороне. Князь Гаврило, добрый и снисходительный человек, не хотел поражать ее новым несчастием. Он обнял Елизавету, сказав: «Вы сделались в отсутствие мое гораздо полнее, лучше: не правда ли?»

Елизавета чувствовала ложь в словах его, закраснелась и не отвечала ни слова.

Все успокоились. Князь Светлозаров кидал значительные взоры на князя Гаврилу Симоновича.

– Ну, – сказал Простаков, – вы извините, Виктор Аполлонович, что мой приятель и родственник помешал разговор наш; мы можем теперь продолжать его. Скажите, пожалуйте, я думаю, батюшка ваш уже стар да и слаб?

Князь Светлозаров. Без сомнения! Если бы не любовь моя к достойной вашей дочери, то я безотлучно был бы в доме его; ибо он так слаб, так слаб, что всякий день надобно ожидать…

Князь Чистяков понял намерения своего друга, взглянул на него значительным взором и спросил:

– В которой губернии изволит проживать родитель ваш?

Князь Светлозаров. В Иркутской, господин Кракалов; очень далеко.

Простаков. Вы служили в полках?

Князь Светлозаров. О! бывал нередко и в сражениях! У меня хранятся три шиляпы, пулями простреленные!

Князь Чистяков. Я слышал, что вы были в жестоких сражениях, где не одни шляпы получали раны! Помните ли в Москве Тверскую улицу и ночь на восемнадцатое ноября в тысяча семьсот тридцать…

Князь Светлозаров(быстро). Как? что…

Князь Чистяков. Не изволите ли припомнить имя одной несчастной женщины, которая называлась Феклою Сидоровною, княгинею Чистяковою?

Князь Светлозаров(вскочив). Что значит это? Кто вы?

Князь Чистяков. Князь Гаврило Симонович Чистяков! Что скажете?

Виктор Аполлонович покрылся смертною бледностью.

– Люди, карету! Я забился в дом разбойников, бродяг и самозванцев.

– Самозванцев? – сказал князь Чистяков таким голосом, какого от него не только не слыхали, но и не ожидали. Глаза его пылали гневом и мщением.

– Боже мой! что это значит? что из этого выйдет? – кричали в один голос Иван Ефремович, жена его и дети.

Князь Светлозаров исчез как молния и ускакал; на лицах всего семейства написано было неудовольствие, и все смотрели на князя Гаврилу такими глазами, из которых понимал он: «Ты чудный человек, Чистяков! Мы тебя приняли в дом, дали убежище, одели и обули, а ты вместо благодарности производишь в самом доме сем одни неприятности и беспокойства!»

– Понимаю мысли ваши, – сказал князь, обратись к семейству. – Нельзя вам утаить желания знать подробнее обо мне и князе Викторе Аполлоновиче. Я не успел еще того сделать, и если вы сколько-нибудь усумнитесь в честности моих намерений, то ошибетесь! Клянусь, вы должны благословлять мудрое провидение, если этот князь Виктор не возвратится более в дом ваш! Почему же? – спросите вы. Так, я обязан отвечать на вопрос ваш, и сделаю это, когда вы успокоитесь и будете в лучшем состоянии, чтобы слушать меня. На первый случай я даю вам следующий совет: отпишите к князю Светлозарову, чтобы он упросил отца своего к вам лично пожаловать, ибо дело, о коем идет речь, того стоит. Если он уклонится от сего по причине болезни, занятий или чего-нибудь другого, так требуйте, чтобы сын привез вас самого к нему. Посмотрим, что будет отвечать он.

День прошел невесело. Нельзя сказать, чтобы все довольны были оправданиями и советами Гаврилы Симоновича. Стоит только раз почувствовать и обнаружить к человеку сомнение в его честности и недоверчивость к доброте сердца, тогда не скоро станешь смотреть на него с тем спокойным видом, который один делает разговоры двух стариков занимательными.

Уходя в спальню, г-н Простаков сказал: «Хорошо, князь, я подумаю о твоем совете». Маремьяна была крайне брюзглива, а Катерина – о! как можно быть ей веселою, лишась, может быть, навсегда прекрасного титла княгини, лишась великолепия, знатности и удовольствия пощеголять перед сестрою, заводя в доме своем балы, феатры и маскерады!

На другой день Иван Ефремович отписал к князю Светлозарову в город, согласно с мнением Гаврилы Симоновича; а между тем просил сего последнего объяснить им о себе больше и открыть чистосердечно, почему известен ему Виктор Аполлонович, и притом с такой дурной стороны?

– Я никогда не был намерен таиться в своих поступках; а что я до сих пор не совершенно открылся – тому причина уже вам известна: первое, не было удобного времени; а второе, я думал, что, быв беспутным молодым человеком, можно быть честным в зрелом возрасте; третие, мне хотелось покудова быть в деле сем посторонним и предоставить собственному уму вашему заметить, что такой жених, который блестящею наружностью, хвастовством, песенками, прыжками, французским языком и прочими нелепостями начинает нравиться вашей дочери, тот же час должен быть выслан из дому. Я радовался, видя ваше к тому желание, и согласие свое на то изъявил, кажется, очевидно, отказавшись даже с ним видеться. Но что делать! Это взяло совсем другой оборот, и Светлозаров остался надолго, дабы заразить ядом своим все окружающее его. Я не мог представить, чтобы он имел желание жениться на Катерине, а вы ее выдать; но это случилось! «Что делать? – думал я. – Если он понравился, почему и не так: может быть, он теперь и путный человек». В сих мыслях пробыл я до тех пор, пока не узнал из письма вашего, что князь Светлозаров получил от отца своего согласие. «Ба! – сказал я, – так он все прежний бездельник? Нет, ему не должно быть зятем доброго человека! Я очень знаю, что давным-давно отца его нет на свете».

– Посмотрим, что он скажет, – отвечал Иван Ефремович, пожав плечами. – Боже мой! Как легко ошибиться и с самым чистым намерением сделать добро погубить ближнего! О Светлозаров! Если ты подлинно таков, как говорит князь Гаврило Симонович, то лучше бы в доме моем были тогда похороны, когда у тебя карета изломалась, я имел бы причину отказать тебе!

Ввечеру того же дня князь Чистяков начал продолжать повествование жизни своей следующими словами.

Глава XVII Ошибка в приметах

Я остановился в рассказах своих на выходе из деревни. Печаль моя была безмерна. Лишиться в такое короткое время жены и сына и оставлять родину очень больно. Случись это с превеликим профессором или с самым превеличайшим стихотворцем, то первый не найдет столько разумных мыслей, чтобы утешиться, а другой – слов, чтобы описать рану сердечную. Утешать несчастного весьма легко; но утешаться в несчастиях – довольно трудное дело. Намерение было пробраться в Москву. «В столице, – говорил я, – не как в Фалалеевке: там должен быть другой свет; люди всё знатные, а потому ученые. Там, верно, жены от мужей не бегают и никто не крадет чужих детей. О! в столице жизнь прекрасная!»

Проведши в дороге дней до пятнадцати, я прошел несколько деревень и вступил в изрядный город. Боже мой! как удивился я. Какие высокие домы, какие нарядные платья, какая величественная церковь! Что значит против этого дом старосты, подвенечное платье княгини Чистяковой и церковь, где я венчался и скоро после похоронил своего тестя? Уж не Москва ли это? Сердце мое забилось приятно. Мне и подлинно подумалось, что я достиг той великолепной столицы, где все люди ученые, следовательно очень умны, добросердечны, приветливы и милостивы.

Рассуждая таким образом, я пришел на небольшую площадь, и как время было обеденное, то сел на углу шинка и, вынув из кармана хлеб, лук и бурак с маслом, начал есть. Передо мною похаживал пожилой человек в зеленой курточке с желтыми обшлагами, имея на голове шляпу, похожую на гриб, а в руках – длинную палку. Он на меня пристально поглядывал и наконец подошел.

– Скажи мне, дружок, – спросил я, – как называется этот город?

Он. Фатеж, Курской губернии уездный город. Он очень знаменит репою и морковью, а еще больше тем, что многие мещане поступили в военную службу, правда солдатами, но после вышли и генералами.

Я. Это делает подлинную честь и им и месту родины. Но ты что такое, приятель? Теперь, кажется, мирное время, а ты так страшно вооружен этой рогатиною?

Он. О! ты, видно, ничего не понимаешь! Здесь в торговые дни бывает хуже, чем на сражении: съезжается народу премного. Люди кричат, лошади ржут, быки мычат, овцы блеют! А что тут сделаешь без оружия? Я именуюсь хранителем народной тишины и спокойствия, а попросту – будошником. Должность же моя – укрощать неспокойных людей, которые то и другое нарушают.

Тут он с веселым лицом оперся на свою палку и поглядывал во все стороны. Но скоро кушанье мое его соблазнило. «Ну-ка, мужичок, поделись со мною», – сказал он, подошед ко мне. Быть может, я и поделился бы, если б он получше наименовал меня; но слово «мужичок» сделало меня жестокосердным. «Как? – думал я, – урожденный князь Чистяков не что другое, как мужичок? О, тени предков моих вознегодуют, если я сделаю по желанию сего грубияна!» «Друг мой, – сказал я спесиво, – советовал бы тебе поучиться узнавать людей получше; а то, видишь, поседел, а не умнее последнего ребенка нашей деревни. Нет тебе ни крохи хлеба!» Он пошел молча, а я, чтоб больше наказать его за невежество, начал есть с таким чавканьем и мурнычаньем, что на десять саженей слышно было. Однако я скоро сжалился. «Может быть, – подумал, – он и подлинно голоден; почему не дать куска хлеба?» Только было хотел я приняться за нож, чтоб отрезать, как хранитель тишины и порядка подбежал ко мне и с самым хладнокровным видом влепил в спину около дюжины ударов плетью, приговаривая: «Не чавкай, не мурнычь, не нарушай тишины и порядка!»

Вскочив с воплем, вскричал я: «За что ты бьешь меня, безжалостный человек? что я тебе сделал?»

– Я сказал уже причину, – отвечал он и отошел в сторону. «О! так не в одних деревнях делают несправедливости», – говорил я, укладывая сумку, в намерении сейчас оставить город.

Проведши еще с неделю в путешествии, я немного ослабел от усталости; а как тогда подходила уже осень, то я и решился в одной большой деревне пробыть столько, пока начнутся морозы. В таком намерении избрал я хороший постоялый двор и договорился в цене за постой.

Семейство Агафона, моего хозяина, состояло, кроме его, человека довольно древнего, из жены его, молодой бабы, и ражего батрака. Агафон женат уже был на двух, но детей не было; а когда женился на третьей, то бог благословил брак его. Молодая жена разумно увещевала его, что причина бесплодия двух первых жен была усталость, изнурение; ибо он, будучи хотя и богат, заставлял их все делать. «А потому, говорила, если хочешь, чтоб бог благословил тебя наследниками, надобно нанять батрака Кузьму, который служил несколько лет у моей матушки. Он очень работящ и так усерден, что во всем на него положиться можешь, как на самого себя!» Агафон был убежден; принял Кузьму, и жена на осьмом месяце брачной жизни обеременела; а потому муж не мог ею налюбоваться, а жена всем верховодила. Она подходила к зеркалу, поправляла шелковый платок и улыбалась, ибо и подлинно была недурна. Она пела песенки, прыгала и резвилась.

По прошествии дней пяти я совершенно отдохнул; но как слякоть продолжалась, то и решился остаться еще на несколько времени.

В один вечер, отужинавши, пошел спать в покойчик, где обыкновенно опочивали приезжие. Около полуночи поднялся страшный в доме шум, беганье людей, ржание лошадей, всеобщее смятение, так что я вышел посмотреть, что такое? В сенях застаю множество слуг и спрашиваю: кто пожаловал? «Князь Светлозаров с супругою», – отвечают мне.

Не успел он выговорить всего, как показался молодой боярин, важно выступая и ведя под руку женщину молодую. Я устремил на них взоры и стал неподвижен, узнав в княгине Светлозаровой княгиню Феклу Сидоровну. «Небо!» – вскричал я, не могши удержаться. Слуги по приказанию господина взяли меня за руки, с торжеством вывели за вороты и кинули в грязь. С растерзанным сердцем вскочил я и бросился к воротам дома, один хохот был мне ответом. Пробыв там около получаса, я озяб, ослаб, измок и, видя, что силою ничего не сделаю, пошел искать квартиры в другом доме. Хорошо, что при мне были мои деньги. Ночь была мрачная, дождь лился ливнем. Проведенная мною во время родин жены моей и смерти тестя была блаженная в сравнении с этою. Тогда у меня была любимая, верная жена, а не было денег, и я страдал. Теперь есть деньги, но вероломная и преступная жена! Как же велико должно быть мое страдание? Везде было заперто, заколочено. «Ну, – говорил я в помешательстве, – когда назначено умирать, так умирай», – и с тем вышел я из деревни, бредя по колени в грязи.

Прошед несколько часов, я едва тащил ноги; и, переходя один узкий мостик через ров, пошатнулся и упал вверх ногами. Благодаря случаю ров был не глубок, однако я сильно ушиб ногу и голову. Не успел отвести дух, как услышал страшный голос из-под моста:

– Кто тут? Какой дьявол носит в такую ночь?

– Бедный путешественник, – отвечал я. – В деревне никто не пустил меня ночевать, так я пошел далее.

– С нами одинакое несчастие случилось, – сказал незнакомец. – Меня также не пустили, и я решился проводить ночь под этим мостом. Ложись и спи. Правда, хотя и мокро, но зато сверху не льет дождь. Не от скупого ли отца ушел ты?

– Нет, – отвечал я, – неверность жены и потеря сына заставили меня удалиться от места рождения.

– О! и это довольная причина, чтоб быть несчастным! – Мы уснули, и уже рассвело, как встали. Мы оба были выпачканы нещадным образом; грязь сделала нас похожим на разбойников. Товарищ мой был человек молодой, высокого роста и крепкого сложения. На лице его каждая черта показывала душевную гордость ко всякому человеку, который бы покусился сделать ему хотя малое принуждение. По дороге рассказал он мне, что его отец есть очень богатый священник в городе Фатеже, где побили меня за нарушение тишины и порядка. Скупость и непомерная жестокость отца были несносны для чивого сына. Не получая от него никогда ни копейки на свои удовольствия, он наделал долгов на счет его и был за то жестоко наказан. Наскуча наконец жить в совершенной нищете и в поругании у других молодых развратников, его знакомцев, решился он запастись один раз навсегда отцовским имуществом, оставить дом и жить в отдалении, на свободе. Он прошел весь круг наук и, судя по дарованиям, и успехам, был бы некогда достойным человеком; но пагубная пылкость нрава, неумеренность в словах и поступках навлекали на него частые побои, которые вместо исправления доводили его до отчаяния. Отцу хотелось видеть его на своем месте, а молодой Сильвестр и не думал ни о чем другом, как быть славным воином.

В пути он сказал мне: «Ты знаешь теперь меня и мои намерения; мне также хотелось бы знать о тебе и твоих приключениях; а они должны быть занимательны. Шутка! Тебе, кажется, не более, как около двадцати пяти лет, а уж успел лишиться жены и сына!»

– С великим удовольствием, – отвечал я, – но здесь не место; дай прежде отдохнем где-нибудь в деревне, и там ты узнаешь.

Он. Да куда ты пробираешься?

Я. Думаю в Москву.

Он. Браво! Нельзя лучше! И я туда же. Что может быть лучше города Москвы? Об ней так много прелестного рассказывают, что нельзя не плениться, и не видав ее! Там, говорят, были бы только деньги, – ну, на случай и немного ума, разумеется, когда он есть, а нет, так и нужды мало, – были бы одни деньги, и ты имеешь все, что хочешь, и будешь, чем поводишь.

Я приятно взглянул на него и невольным образом опустил руку в карман.

Время было уже около полудня, как увидели мы вдали близ версты деревушку. Услышав позади себя небольшой шум, мы оглянулись. Саженях во сте скакала тележка, в три лошади запряженная, а по сторонам человек шесть конницы. Новый приятель мой смотрел пристально, изменился в лице и сказал, потирая лоб: «Так! Это проклятые драбанты из Фатежа; я знаю по их наряду и алебардам. Ну, прощай, дружище; покудава расстанемся». С сим словом он бросился в ближний лес и мгновенно исчез. Я крайне дивился сему поступку. Неужели отец, если он объявил мне подлинную истину, будет так далеко преследовать своего сына и так постыдно, с таким вооружением, как разбойника?

Тележка остановилась со всем конвоем. «Стой!» – вскричал запачканный старик, вылезая. Он подошел ко мне, витязи спешились и меня окружили. Я задрожал.

– Что ты за человек? – спросил приезжий герой.

Я. Я Иду в Москву из села…

Он. Не мешает и в С.-Петербург идти, а все надобно иметь вид и мне именно знать, кто ты?

Я. Но позвольте и мне, честный боярин, осведомиться, кто вы, что так сердито и самовластно поступаете?

Он. Хотя я и не обязан удовлетворять всякого бродягу, но как отец твой у нас почетный человек и в тесной связи с судьею, исправником и заседателями, то изволь слушать и не противься. Я слыхал, ты изрядный удалец.

Тут он, распахнув полы шинели, из одного кармана вынул бумагу, из другого – очки и, надев их на нос, начал читать важнее всякого дьячка.

«Ордер канцеляристу Застойкину.

Ехать тебе, Застойкину, немедленно и вскачь из Фатежа по пути к Москве, понеже, как слышно, туда убежал Сильвестр, сын попа Авксентия, обокрав отца на немалочисленную сумму денег. По сказке показанного попа Авксентия приметами он, Сильвестр, таков: росту высокого, лицом смугловат, глаза черные, волосы на голове также. Поймав его, Сильвестра, также немедленно и вскачь везти тебе, Застойкину, обратно в Фатеж; буде же он, Сильвестр, учнет противиться и чинить неподобные увертки и отпирательства, то ему, Сильвестру, связать назад руки; а буде он, Сильвестр, от того не уймется, а паче непокорством задерживать станет путеследование, тогда связать ему, Сильвестру, и ноги, и, положив в телегу, ехать не мешкая и вскачь. По прибытии имеешь ты неукоснительно и пространно о всем приключившемся рапортовать».

– Что скажешь, честный господин? – спросил Застойкин с лукавым видом.

Я. Очень рад, что вы настоящего Сильвестра не поймали. Он, правда, сию минуту был со мою, но, увидя вас, узнал, что вы за люди, и бросился в этот лес.

Он. О нет! Хитросплетательствами меня не обманешь. Как? выше прописанные приметы не точно ли сходствуют с тобою?

Я. Совсем нет. Смотрите все: я росту среднего, лицом не смугл, а только, быв в дороге довольно долго, загорел; глаза у меня голубые, а волосы темно-русые.

Он. Как? (К команде.) Посмотрите на его волоса! Что может быть чернее?

Команда. Ничего, ничего! Точная грязь!

Господин Застойкин взглянул опять в свой ордер и прочел:

– «Буде же он, Сильвестр, учнет противиться и чинить неподобные увертки, то ему, Сильвестру, связать назад руки!» Ну, ребята, исполняйте по ордеру! – И вмиг скрутили мне так руки, что не мог шевельнуть ни одним пальцем.

– Боже мой, – кричал я, – разве мне запрещено говорить в свое оправдание?

– Нимало, – отвечал он, – в ордере о губах и языке ни слова не сказано, и ты можешь действовать ими, сколь душе угодно. Ребята! обыщите его карманы: может быть, у него дурной умысел. Не мудрено сыскаться и оружию! Известно всему Фатежскому уезду, что из простых воров делались нередко престрашными разбойниками. – Сперва вынули из кармана кошелек с деньгами. – О! он изрядно запасся, надобно спрятать для сбережения. – Открыли сумку, и нашли небольшой нож, которым я резал хлеб.

– Ну, вот! – закричал Застойкин, – не говорил ли я, у него есть дурной умысел? Смотри, какой ножище! На, Иван, спрячь, – сказал он к одному из драгунов. – Смотри, чтоб не потерять: это важный документ.

Я смотрел на все сперва помертвевшими глазами, наконец, видя их хищничество, пришел в исступление и вскричал: «Вы все разбойники и стоите виселицы! Разве так исполняется провосудие? О, без наказания вы не останетесь!»

Господин Застойкин, не отвечая мне ни слова, опять поглядел в лист:

– «…а буде он, Сильвестр, от того не уймется, а паче упорством станет задерживать путеследование, тогда связать ему, Сильвестру, и ноги».

Он спросил команду: «Господа честные, скажите по чистой по совести, унялся ли он, Сильвестр, и не упорствует ли паче?»

– Паче, паче! – кричала команда, связывая мне ноги. Положили на тележку и поскакали. Около трех дней были мы в дороге. Г-н Застойкин не пропускал ни одного шинка; потчевал всю команду, а платил к пущей горести из моего кошелька; меня кормил одним хлебом и водою. «Разве так предписано вам в ордере?» – говорил я, умоляя дать мне чего-нибудь получше. «В ордере сего нет, но так водится. При умерщвлении плоти смиряется и душа; а твоя, видишь, какая неугомонная».

В Фатеж прибыли мы поздо ввечеру. Меня отвели в тюрьму, развязали руки и ноги и положили на соломенную постель.

– Почивай покойно, – сказал Застойкин, – завтра посетят тебя господа заседатели.


Глава XVIII Суд и расправа

Сначала думал я, что досада на несправедливость судей не даст мне уснуть во всю ночь; но усталость после столько беспокойных дней и чистая совесть сделали совсем напротив, и я проспал до самого позднего утра, как мог приметить из маленького окошечка моей каюты.

Чрез несколько времени вошел ко мне важный муж в сопровождении Застойкина. «Встань с постели и отвечай по сущей справедливости, ибо господин сей есть его благородие заседатель!»

Заседатель. Ну, господин Сильвестр, думаю – ты погулял изрядно! Шутка ли, украсть у отца около двадцати тысяч, а осталось так мало, что не стоит труда и считать!

Я. Ах, боже мой! Да разве мертвые восстают из могил? А сверх того, мой отец и сотой доли не имел таких денег!

Заседатель. Что пустое молоть! Он сам говорит, что ты украл около трети его имущества. Знаешь ли, что отец не только не хочет простить тебя, но не соглашается и видеть. Он письменно объявил, что если ты не пойдешь в солдаты и не исправишься там, то это ясный знак, что на свете нет средств тебя исправить, и потому он исключит тебя от наследства. Ну, хочешь ли в военную службу?

Я. Совсем нет, милостивый государь! Отец мой на смертном одре благословил меня, и довольно. Другого отца мне не надобно; а кто отлучит меня от наследства, так пусть покойно им сам пользуется, ибо я добровольно оставил свою родину и пробираюсь в Москву искать счастия.

Господин заседатель немало подивился словам моим.

– Не помешался ли ты от страха в уме, – спросил он, – что такую мелешь нелепицу?

– Ни малой, почтенный господин, – отвечал я, – не чувствую в себе перемены кроме, что от долгого пощения сильно отощал. Видно, у господина Застойкина на ту пору, как он брал меня, глаза были мутны, что он нашел черты лица моего похожими на приметы, в ордере описанные. Извольте вывести меня на свет, и вы легко уверитесь. Да и смею ли я шутить над такою особою, как ваше благородие?

– О! Конечно! Пойдем!

Меня ввели в особую горенку, где приказано было, вымывшись и вычистя хорошенько платье, войти в присутствие. Когда, исполня и то и другое, явился в оное, где было три человека судей и секретарь за особым столиком, то первые велели секретарю читать ордер как можно внятнее, останавливаясь на каждом пункте. Судии при каждой примете взглядывали на меня и потом, пожав плечами, друг на друга.

– Все объяснилось! Это не Сильвестр, – сказали они единогласно. – Однако ж надобно послать за попом Авксентием; пусть он подтвердит то самолично.

Авксентий, седой, но плотный и дородный старик, вошел в присутствие, согнувшись до пояса.

– Что, батюшка, – вскричали судьи, – это ли Сильвестр, сын твой? – Священник поднял голову, взглянул и, опять потупя, сказал со вздохом:

– Ах нет! он на него и не походит; тот и с лица совершенный вор и разбойник! Горе мне! – Он сказал, согнулся ниже обыкновенного и вышел.

Судьи, помолчав несколько, спросили меня: «Ну, кто ж ты и где твой вид?» Этот вопрос немало смутил меня; однако, скоро пооправясь и приведши на память много приключений из тех прекрасных книг, которыми просвещал свою княгиню, сказал: «Милостивые государи, я небогатый мещанин Симбирской губернии, урожденец из сельца Фомкина; имея позволение везде торговать невозбранно и видя, что на родине мне не счастливится, продал, что было получше, накупил товаров и отправился в путь, думая пробраться к Москве; но проклятые разбойники в здешней губернии на меня напали, ограбили все, даже и билет, а мне удалось спрятать деньги так хорошо, что они их не доискались; однако господин Застойкин нашел, и теперь у меня совершенно ничего нет. Итак, я прошу вас, высокопочтенные господа, оказать мне милостивое правосудие, выдав новый вид, и приказать возвратить деньги!»

– А сколько по твоему счету было их у тебя? – спросил судья торопливо.

– Более ста червонцев и десятка два рублевиков, не считая мелочи.

Тут все свирепо поглядели на Застойкина, который стоял в стороне, дрожа всем телом и делая рукою и глазами какие-то непонятные знаки.

– А как имя твое?

– Гаврило Симонович Чистяков, – отвечал я, боясь уже приставить прелестное словцо «князь».

Тут велели нам выйти, говоря, что они присудят, что гласят законы. В молчании сидели мы в передней около часа. Застойкин был пасмурен необыкновенно и вздыхал; а я размышлял, куда идти, получа пашпорт и деньги. С удовольствием справедливого мщения сказал я товарищу: «Что, честный господин, не говорил ли я тебе, что ты ошибаешься? Если б ты меня не трогал, а особливо не связывал, как разбойника, или по крайней мере кормил получше во время дороги, то я из благодарности тебе что-нибудь дал бы; а теперь спасибо; ничего не получишь!»

– Если бы ты, господин мещанин, – отвечал он, – сказал мне по чистой совести о своих деньгах и таком благородном своем намерении, то получил бы половину оставшегося от путевых издержек или по крайней мере больше четырех червонцев, которые показал я налицо; а теперь ничего не получишь.

– Посмотрим! Почему так? Каким образом?

– Увидишь, и очень скоро! – Тут позвали его в присутствие.

Мороз подрал меня по коже. «Как?! – думал я, – не получу того, что принадлежит мне по всем законам и что получил я за потерю сына? Нет, быть не может! Ты, господин Застойкин, хочешь испугать меня? Но нет, брат, не на такого напал!» Внутренне утешался я тем смущенным и печальным видом, с каким Застойкин будет отдавать мне мои деньги. «О! – говорил я, – чтоб больше наказать сего негодного крючка, то стану, считая деньги, бренчать как можно сильнее!» Тут позвали и меня. На особливом столике лежала моя сумка; подле нее три мои рубашки, там два шелковых платка, подле кошелек, а на нем четыре червонца, два полуполтинника, несколько четвертачков, гривенников и пятачков.

Судьи, посидев с важностью несколько времени, дали знак секретарю, который встал и, держа в руках лист бумаги, читал: «По довольном рассуждении определено: 1) Гавриле Симонову сыну Чистякову, симбирскому мещанину, урожденцу из сельца Фомкина, на место покраденного у него разбойниками пашпорта выдать другой, по коему бы мощно было ему, Чистякову, беспрепятственно проживать во всех местах, где пожелает».

При сих словах один судья привстал и подал мне бумагу. «Это вид твой», – сказал он; я взял, поклонился, и чтение началось. «2) Но понеже он, Чистяков, был на дороге в неподобном образе и положении, то Застойкин и мог ошибиться, признав русые волосы и голубые глаза за черные; а сверх того, нашедши у него оружие, ножом называемое, взять с собою к должному допросу. 3) По сим изъясненным обстоятельствам проезд туда и обратно, а равномерно харч на воинскую команду и прочие путевые расходы должно поставить на счет виноватого, сиречь его, Чистякова, и немедленно взыскать. А по справке: все расходы, на комиссию сию происшедшие, по шнуровой книге, данной Застойкину, составляют одиннадцать рублей двадесять копеек; то для сего следует, конфисковав имение его, Чистякова, продать с публичного торгу, и именно: деньгами у него имеется налицо четыре червонца, каждый в два рубли сорок копеек, составит девять рублей шестьдесят копеек; три рубахи, по тридцати семи копеек каждая, один рубль одиннадцать копеек; два шелковых платка, по пятидесяти по две копейки, один рубль четыре копейки; кожаная сумка в сорок копеек и нож в две копейки с деньгою; итого одиннадцать рублей семнадцать копеек с деньгою. А как из сей справки усматривается, что недостает на уплату казне у него, Чистякова, двух копеек с деньгою, понеже мелкое серебро в цену не приемлется, да и промен ему неизвестен, и потому следовало бы взыскать с него, Чистякова, вышеозначенную сумму, но как канцелярист Застойкин подал самолично объяснение, что он обязуется в непродолжительном времени недостающее количество денег внести из своего капитала ходячею монетою, равно как и заплатить деньги по оценке за имущество его, мещанина Чистякова: то как мелкое серебро, так и прочее отдать в его собственность; а мещанина Чистякова от казенного взыскания учинить свободным. А поелику Чистяков показал, что он не чинил никакого сопротивления, за каковое надлежало бы вязать ему руки по ордеру, а паче того ноги; а Застойкин во всем чинит запирательство; свидетелей же нет, понеже шесть человек команды, быв прежде неоднократно изобличены в пьянстве, воровстве и прочих непотребствах, за свидетелей приняты быть не могут: то обстоятельство сие предать суду божию».

Я стоял, подобно деревянному истукану, и утирал пот, градом лившийся со лба. Судьи и секретарь встали и вышли величаво, не сказав мне ни слова, а каждый взяв со стола по одному червонцу. Проклятый Застойкин с улыбкою укладывал в сумку мои пожитки и взвалил ее на плеча, звеня в руке серебряными деньгами.

– Что, брат, – сказал он, – не я ли говорил правду? Прощай! Пойти было выпить за твое здоровье; скоро кончатся обедни.

– Ну, хорош же я теперь! – сказал я, вышед из святилища фатежского правосудия и стоя на площадке. – Что мне делать? Куда пойти? Я почти наг и бос, голоден и истощен! Так, – вскричал я, взглянув на против стоящую церковь, у коей двери были отворены, – не к кому более на земле прибегнуть, кроме тебя, существо милосердое! Ты теперь один останешься моим защитником! Ты не оставишь погибнуть несчастному! – В сих мыслях, со слезами на глазах, пришел я в церковь. Там увидел стоящего на коленях перед образом попа Авксентия, за которого я пострадал. С величайшим умилением молился он, и я внятно услышал сии слова: «Господи! Ты даруеши человеку богатство для того только, чтобы он был милосерд к братии неимущей. Умоляю благость твою умножить мои сокровища, да и аз вкушу сладость благотворения!»

– О добродетельный старец, – вскричал я, – да благословит тебя бог своею милостию! Как счастлив ты, находя во глубине души своей то блаженство, ту сладость, которая проистекает от благотворения.

Не думая нимало, не дожидаясь выхода его из церкви, я побежал; мне указали дом, и я вступил в него с радостною мыслию: теперь под сим смиренным кровом, в недрах кротости и благотворения успокоюсь я.

Показать полностью
1

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 2 Главы 13, 14, 15)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Глава XIII Две речи

Гости, не могли надивиться такому чудному происшествию. Скромный Простаков входил в великом сердце; бешеная (как обыкновенно величали) жена его стала кротка, как овца; Елизавета едва жива; молодой живописец не в лучшем положении; а старый приезжий гость был в великой печали. «Тут, конечно, есть тайна», – вскричали все в один голос и приступили к священнику, требуя объяснения; но он божился, что и сам не больше других знает, как что старого гостя зовут г-ном Кракаловым, а молодого живописца – Никандром.

Все долго ломали головы, стараясь догадаться и тем блеснуть в целом именитом собрании, заслужив титло первого изобретателя; по что один произносил, то другой опровергал, и дело дошло прежде до небольшого, а там и до жаркого спора, вскоре до формальной ссоры, а там и брани. Уже слышны были с разных сторон звучащие прелестные слова: «Так может судить разумный бык! Так сказать может велемудрая индейка! Скорее догадается баран! С меньшим жаром визжит сука, змиею ужаленная! Такие замыслы вмещаются в голове, похожей на винную бочку, или в такой, которая нагружена ябедою, смутами, сплетнями и любовными шашнями! Ах! Что такое? Ага, догадалась! Как? что? докажи! и так ясно!»

Бог ведает что бы из сего вышло; и едва ли бы обошлось без кровопролитного сражения, если б не случился тут судья, который, видя такое нестроение природы, положил на стол трубку, а подле поставил стакан и, встав с важностию со стула, занял в комнате середнее место и сказал: «Почтеннейшие государи мои и государыни! Небезызвестно вам, что я уже несколько лет в знаменитом городе сем судьею и разбираю иногда дела не меньше запутанные! Итак, послушайте меня, я все объясню. Хотя, правда, верного я не знаю, но иногда разумные догадки справедливее очевидного. Никандр этот за несколько времени жил в доме у Простакова, и столько почитаем был от всего дома, как бы он был сын его. Итак, не доказывает ли это, что он в самом деле сын его, но побочный? Не только Никандр, но и никто в доме того но знает; итак, мудрено ли было ему влюбиться в Елизавету, а ей в него? Конечно, весьма легко! Ну, они и влюбились! Простаков это увидел и не знал, что делать. Хотя Никандр и незаконный, но все же сын, и Елизавета – сестра ему. Такая любовь ужасна. Итак, он выслал его из дому, отнюдь не переставая помогать. Своя кровь всегда говорит гласно! Но чтоб дочь вылечить от такой любви, а жене не подать подозрения, то он запретил им видеться с Никандром; а как они не знали, так, как прежде все вы, настоящей причины сего запрещения, то сегодни и увиделись. Как же ему и не сердиться?»

– Прекрасно! Точно так! Не может быть справедливее! – закричали все в один голос. – Но что ж этот господин Кракалов?

– Этот, – отвечал судья, напыщенный общим одобрением его догадок, – этот господин Кракалов, не что другое, как братец почтенной матушки Никандровой, а потому-то живет в доме Простакова и умничает. Я слышал от верных людей, что ни жена, ни дети не смеют ему сказать и слова.

– Так, точно так, – раздавалось со всех сторон, и судья продолжал:

– Но чтоб и впредь не могли приключаться в знаменитых наших собраниях подобные же смуты и колотырства, а водворился прочный мир и спокойствие на незыблемом основании, я хочу определить, чтоб завтра же этот беспокойный Никандр, как зачинщик ссор и браней, оставил наш город; в противном случае на третий день чрез полицию выслан будет с бесчестием.

– Прекрасно, превосходно! – гласили гости; а исправник, поглаживая щеки, примолвил:

– А я не пущу и в уезд.

Судья объявил о сем Никандру и вышел к собранию с торжествующим видом.

Никандр был в крайнем смущении.

– Куда побреду я теперь? – говорил он с тяжким вздохом и пожимая плечами.

– Куда поведет тебя рука провидения, – сказал князь Гаврило Симонович. – Признайся, что выйти из сего города по приказу безумного судьи гораздо сноснее, чем было выходить из дому Простаковых по приказу обиженной матери. Останься здесь, а я недалеко схожу. – Он накинул шубу и вышел.

На квартире господ Простаковых было нестроение хотя не так великое, как в доме священника, однако все же нестроение, и надобно было укротить его. Г-н Простаков был не судья, но зато добр и умен, и он примирил и примирился со всеми без такой красивой и замысловатой речи, какую говорил судья. Однако, как все уже поуспокоились, не обошелся без того и сказал жене и дочерям: «Из сегодняшнего приключения, хотя по себе очень маловажного, однако нанесшего нам несколько неприятных часов, узнайте, мои любезные, как глупо и вредно делают те жены и дочери, которые, совсем не понимая намерений мужей и отцов своих, стараются проникнуть в их тайны, делают ложные заключения, обманываются и поступают по своим прихотям. Отчего это происходит? От уверенности в своем уме, в своем достоинстве и превосходстве. А ум большей части женщин есть самый посредственный в сравнении с умом мужчины; мнимое их достоинство состоит в кружении головы; превосходство в беспрестанно заблуждающейся чувственности. А что от сего выходит? То, чему и должно: беспокойства, неприятности, жалобы, слезы, вопль, – словом, мучение! Неужели им это приятно? Не думаю, и даже уверен, что нет; но они так легкомысленны, суетливы и до такой степени, могу сказать безумны, что соглашаются вечно страдать, только бы такой же безумной приятельнице сказать с торжеством: «Муж мой хотел того-то; но нет: я поставила на своем и сделала вот так-то!» Ну, стоит ли минута хвастовства сего, унижающего даже особу самую знатную, чтоб покупать ее потерею покоя на целый день? Не говорю, что женщины все таковы. О нет! Есть, хотя и не так-то много, подлинно умные, достойные и превосходные женщины; но приметьте; в чем всё это они сами поставляют? Вы увидите: ум – в сохранении в доме порядка, тишины, хозяйства; достоинство – в непорочности нрава, в приятности обхождения, в нежности всех поступков и чувствительности, – словом, в любезной уверенности о чистоте совести своей. Превосходство – в любви, искренности и преданности к мужу и в добром образовании детей своих. Если и вы, мои любезные, будете таковы, то хотя бы судьба повергла вас в самое нищенское состояние, то и в маленькой избе, проводя ночь на соломе, вы в глазах почтенного и доброго человека покажетесь умными, достойными, превосходными женщинами. Со слезами на глазах он будет умолять небо переменить вашу долю, если сам сделать того не в силах!»

Простаков остановился. Жена и дочери кинулись в его объятия. Их вздохи, но не тяжкие, их слезы, но не горестные, дали знать Простакову, что минута уклонения от надлежащего пути была только минута, и мысли жены и дочерей нимало не имели желания возобновить прежнее желание искать того и любить то, что запрещал муж и отец.

Вошедший Макар объявил, что какой-то господин желает с ним видеться. «Милости просим», – сказал Простаков; но слуга примолвил, что гость хочет говорить наедине. Простаков вышел, и как велико было его удивление, узнав князя Гаврилу Симоновича! «Что?» – спросил он, и князь потребовал от него снисхождения назначить место поговорить вдвоем. Простаков повел его в свою комнату и запер дверь. Тут Гаврило Симонович объявил настоящее положение дел Никандра. «Если вы вздумаете противиться, – сказал он, – то все дело испортите. Начнутся догадки, слухи, суждения, и какой-нибудь сплетенный праздными людьми вздор выдан будет за открытую истину. Дураков, а особливо злых дураков, надобно опасаться больше, чем змеи. Пресмыкающееся сие кусает, быв раздражено или опасаясь потерять без того жизнь; но дурак, особливо тот, который почитает себя знатным, сам нападает. Ему нет нужды, что он, преследуя предмет ненависти своей, трогает людей посторонних и обижает. О! тщеславиться еще будет, если удастся ему превознестись в силе пред кем-либо! А почему? Все потому же, что он – дурак!»

Доводы князя Гаврилы Симоновича показались Ивану Ефремовичу сильными. Он сел и начал писать письмо к Афанасию Онисимовичу Причудину, орловскому купцу, чтобы он принял… Тут г-н Простаков остановился.

– Послушай, любезный друг, – сказал он. – Мы посылаем Никандра в город, доставить ему место службы. Но ведь для этого мало ему имени, только что Никандр. С этим ничего не сделаем. Не правда ли, надобно дать ему фамилию, да и самое имя переменить, ибо происшествие, за которое выгнали его из пансиона, не у всех из памяти истребилось и может навлечь ему небольшие беспокойства.

Князь. Я сам тех же мыслей и только хотел о том сказать. Но как же назвать его?

Простаков. Подумай-ка! Вить ты же прекрасное имя выдумал себе при приезде ко мне князя Светлозарова.

Они оба задумались, устремив взоры в потолок. Погодя несколько минут, князь радостно ударил в ладони и сказал:

– Чего больше думать. Батюшка мой имел довольно приятное имя и отчество; и фамилию дадим от села, где родился я,

– Хорошо, хорошо! Но как же?

– Симон Гаврилович Фалалеев!

– Ладно, – сказал Простаков и, подумав, начал продолжать письмо. Когда кончил его и запечатал, то вынул довольное количество денег и, отдавая то и другое князю, говорил: – Любезный друг! надеюсь, что ты сам все это отвезешь и самого Никандра. Он молод и неопытен! Ты представишь его купцу Афанасию Онисимовичу и устроишь хозяйство. Только, пожалуй, не мешкай. Мне, лишась Никандра и тебя, будет крайне скучно.

– Я и без того хотел проводить его, а после поскорее возвратиться к вам.

Они простились. На другой день Иван Ефремович поехал в деревню. Об этом большая часть знаменитых жителей города утверждали, что он не стерпел стыда, видя, что любовь побочного сына его к сестре своей обнаруживалась. «Вот то-то, – говорили эти добрые люди, – если б он не притворялся, если б не был такой ханжа, то происшествие сие не наделало бы большого шуму. Мало ли что с кем случается?»

До полудни того же дня провел князь в найме повозки, приуготовлении, в укладке и прочем, принадлежащем к дальнему пути. Никандр делал, что ему князь приказывал, но делал большею частию наизворот, и старик принужден был сказать ему: «Сиди на месте и не трогайся!»

При расставанье почтенный отец Иван, обняв Никандра с трогательною жалостию, сказал:

– Прости, сын мой! Ты должен удалиться. В этом месте очернено имя твое, а что для тебя будет печальнее, то имя и твоего благодетеля. – Тут добрый пастырь самых негодных овец рассказал все, о чем судил по догадкам судья и в чем поверило ему высокоименитое собрание. Никандр плакал, а священник продолжал: – Кто б такой ты ни был, не хочу знать имени отца и матери, не нужна мне фамилия твоя, знатная ли она, или ничтожная; для старца седого довольно, когда уверен он, что у тебя нрав кроткий, сердце непорочное, правила благородные. Во всякое время, любезный друг, когда счастие обратится к тебе спиною, приходи под смиренный кров мой. Пусть все люди возненавидят тебя, мое сердце всегда к тебе сердце отеческое. Никогда не думаю, чтобы ты мог подпасть гнусному пороку; а погрешности и щек старческих не должны покрывать румянцем! Одна высочайшая мудрость от того свободна!

– Непрерывная любовь, – вскричал Никандр, повергшись в объятия священника, – предохранит меня от всех нападков порока. Простите!

Выехав из города, Никандр стал на ноги в повозке и неподвижными глазами смотрел на город, в котором, думал он, еще находится Елизавета. Время от времени куполы церквей, крыши домов темнели, терялись, и скоро все исчезло.

Никандр закрыл платком лицо, сел подле князя Гаврилы Симоновича, в другую сторону молча смотревшего, и думал: «Правосудный боже! для того ли я пришел на сию сторону, чтоб видеть ее целые месяцы, упиваться неописанным блаженством быть подле нее и после расстаться навеки. Навеки?..» – произнес он со стоном и лег ниц лицом, горько плача.


Глава XIV Письма

Приехав в назначенный город, князь и Никандр нашли в купце Афанасии Онисимовиче в первый день добродушного старика, во второй – умного, в третий – задумчивого и не великого приятеля разговаривать. Никандра принял он с отеческою ласкою и упрашивал ни о чем не заботиться, ничего не опасаться, ибо он все берет на себя. «С того времени, как лишился я дочери, – говорил он, обращаясь к князю, – люблю беспомощных людей как родных. У меня теперь никого нет, совсем никого, господин Кракалов. Неблагодарная дочь оставила дом мой; пусть же молодой Симон будет мне вместо сына!»

Чрез три недели Никандра определили, и он с трепетом сердца вступил во святилище, где служил г-н Урывов. Еще через три, о небо! он сделался его начальником! Скоро привык он к своей должности и исполнял ее рачительно. Прежние его великие люди показались ему теперь поменьше, но и по многим причинам решился он не сводить с ними нималого дружества, стараясь наиболее снискать благоприятство старших чинов, своих начальников, и приязнь отличнейших по своему поведению и знанию товарищей. Афанасий Онисимович и Гаврило Симонович одобрили его намерение, прося не переменять его; и тщетно Урывов с братнего предлагали ему посетить вместе с ними дом утешения. «Нет, – отвечал Никандр, – если теперь и была бы у меня какая горесть, то там ее не утешат».

Его обыкновенно за такие ответы считали полубезумным; он это знал, но мало беспокоился.

В одно утро, когда Никандр был у должности, а купец Причудин на рынке, князь Гаврило Симонович получил письмо. Распечатав, он немало удивился, нашед в нем Ивана Ефремовича записку на имя Никандра, писанную совсем не рукою Простакова.

От г-на Простакова к князю Гавриле Симоновичу.

Ты, любезный друг, гораздо меня теперь счастливее, или по крайней мере покойнее. А я не знаю, что и делать! Приехав из города домой, через несколько дней получил я письмо от князя Светлозарова с просьбою согласиться на желание сердца его быть супругом Катерины и моим сыном! Мы с женою думали да гадали и наконец решились принять предложение, кажется выгодное для нас и дочери, тем более что сердце ее давно уже то одобрило. Послав ответ к князю, я был посещен им, и он показался мне гораздо лучше, чем прежде. Шумная веселость его обратилась в тихую, нежную. Слова его показывают довольно ума и доброты сердечной. Пробыв несколько дней в нашем доме, он поехал к отцу требовать формального позволения. Хотя он в таких уже летах, что мог бы сам располагать своими поступками, однако он того не делает и – хорошо! Это обстоятельство придало ему цены в глазах наших.

Вслед за его отъездом один из моих соседей, человек, правда, пожилой, по добрый и достаточный, предложил руку Елизавете. Я вдруг дал согласие, и хотя Маремьяна сильно противилась, доказывая, что дочери ее худое будет житье в доме господина Созонтова, ибо дети его от первого брака – дочь-вдова старше Елизаветы, невестка с тремя детьми; однако и мои доказательства были неплохи, и она скоро также дала согласие. Но Елизавета… Сам демон вселился в эту девку! Едва мы о том сказали ей – боже мой! откуда взялись вопли, слезы, обмороки! она заупрямилась и сказала твердо, что лучше хочет быть в монастыре, чем замужем. Что мы ни говорим, как ни просим, как ни угрожаем, ответ ее всегда один. Она целует наши руки, говорит: «Не погубляйте меня, я – ваша дочь!» – и уходит. Что нам делать? Глядя на прыганье и приготовление Катерины, мы улыбаемся; взглянув на вечный туман в глазах Елизаветы, горестно вздыхаем.

Прошу покорно сказать мне твое мнение по обоям сим обстоятельствам. Мы с женою ума не приложим. Кажется, не худо бы мне самому отписать к старику Светлозарову о намерении его сына; и я это сделал бы, да не догадался взять адреса. Прости! Дружба моя к тебе неизменна. Хотя

Никандр причинил мне немало горьких часов, но я люблю его по-прежнему. Не он виноват! Скажи ему о том и обними за меня. Каково занимается он своею должностью? Надеясь всего хорошего от твоих попечений и его дарований, есмь и проч.

Иван Простаков».

Князь Гаврило Симонович подумал хорошенько и написал в ответ, что советовать в таких случаях поспешно, значит советовать худо; а потому подождал бы Иван Ефремович настоящего ответа недели через две. Потом, на досуге сидя, вертел в руках пакет на имя Никандра. «Что бы писал к нему Иван Ефремович? – думал князь. – Если объявляет о сватовстве Созонтова на Елизавете, то это неблагоразумно, и вообще ему совсем писать не надобно». Вдруг мысль родилась в нем: «Не от Маремьяны ли Харитоновны? точно так! она, видно, примирилась с ним в сердце и прислала в том уверение. Да и надпись, кажется, женской руки!»

Мысль сия казалось ему истинною, и когда Никандр возвратился, то он с улыбкою сказал ему: «Господин Простаков тебе кланяется, а жена его, чтоб уверить, что больше на тебя не сердита, вот прислала письмо!»

Никандр покрылся румянцем, распечатал письмо и затрепетал. Вынул из середины листов небольшую бумажку, пристально устремил на нее глаза, прижал ее к сердцу, потом к губам и залился слезами. «Творец! – вскричал он, взглянув на небо, – заслужил ли я это счастие?»

– Что с тобой сделалось, господин Фалалеев, – спросил князь Гаврило Симонович, – что пишет к тебе Маремьяна?

Никандр молча подал ему бумажку, и князь побледнел, увидя миниатюрный портрет Елизаветы. Негодование его пылало на лице. «Обманутый отец, – вскричал он, – ты столько добродушен, а дочь тебя обманывает! Что она пишет тебе? подай письмо!»

Никандр читал его, то бледнея, то краснея. Страшное борение сердца между надеждою и отчаянием видно было на каждом мускуле. Прочитав письмо, он положил его на стол, облокотился головою на обе руки и был неподвижен. Князь взял письмо и прочел следующее:

«Никандр! Единственный любимец души моей и сердца! Жестокая буря сбирается над моею головою. Какой-то сосед сделал родителям предложение на мне жениться. Они дали на то согласие и мучат меня поминутно своими увещаниями, которым никогда не могу последовать! Так, друг мой; твоя Елизавета никогда не будет женою другого, хотя бы он был какой король. Никакие угрозы не поколеблют меня ни на одну минуту. Если я не буду твоею – о! слишком и эта велика жертва для рока. Зачем прибавлять такие несчастия, которых слабое бытие смертного снести не может? Так, Никандр; так, бесценный друг мой! Елизавета пребудет верна тебе до самой могилы! Утешься моею решимостью сколько можешь! Посылаю к тебе свой портрет, и своей работы. Когда нам самим нельзя быть вместе, так по крайней мере он сколько-нибудь заменит твою потерю. Сто раз принималась я написать и твой, скопляла в мыслях все черты, все оттенки лица твоего, принималась за кисть, но глаза наполнялись слезами и кисть выпадала из рук. Что делать? не могу! Можно изобразить величайшего своего врага, но милого друга в разлуке невозможно. При одном воспоминании о потере сердце сильно заноет, забьется, руки задрожат, дыхание стеснится. Прости! Со всею любовию, со всем пламенем души моей остаюсь твой друг, твоя

Елизавета.

П. П. Ты, может быть, любопытен знать: как удалось мне отправить к тебе письмо? Это и подлинно трудно. Известна тебе привычка батюшки, что когда занят он многими письмами, то обыкновенно призывает меня и, принимаясь писать другое письмо, заставляет запечатывать конченное и сделать адрес. На сей его привычке основала я надежду, приготовила письмо, но не имела духа вложить в пакет. При всяком движении батюшки я вздрогивала, бледнела и не знала, что делать! Однако решилась. «Пусть он увидит, – думала я, – что любовь моя не ребячество, и перестанет мучить, уговаривая выйти за другого». Таким-то образом ты имеешь это письмо и будешь иметь вперед, если можно. Ах! мне нельзя ожидать от тебя: я не нахожу никакого способа.

Для тебя также будет непонятно, почему я знаю, что ты вместе с князем Гаврилою Симоновичем? Ах! это мне не скоро удалось проведать. Я дожидалась несколько недель, пока доброго Макара послали в город. С сильною просьбою приступала я к нему порасспросить о тебе и месте пребывания. Возвратясь, он открыл, что ты поехал вместе с князем в день нашего отъезда; а потому и догадалась я, что вы вместе».

Никандр пребывал в прежнем положении. Князь Гаврило Симонович, щипая в мелкие кусочки письмо и портрет Елизаветы, говорил:

– Право, эта девушка сошла с ума. Как ни любил я княгиню Феклу Сидоровну, однако не предпринял бы такого дела! – Но в ту минуту совесть сказала ему: «Разве вытоптать огород свой не то же самое? разве предаться праздности, потерять поле, а с ним и дневное пропитание менее безумно, как Елизавете писать письмо к мужчине, которого она никогда не надеется быть женою, а ему об этом сетовать? О! Этого б не было, если б она не надеялась. Надежда провождает несчастных до края могилы».

Он сложил в кучку лоскутки бумаг и замолчал, как Никандр поднял голову и спросил отрывисто:

– Где портрет ее, где письмо?

– Вот то и другое, – отвечал князь, показав на кучку.

Никандр поднял вопль. Он задыхался от мучения и порицал Гаврилу Симоновича жестоко; ломал руки и бил себя по лбу в отчаянии.

– Молодой человек! – вскричал князь строго, – до коих пор будешь ты младенцем? Прощают людские слабости; но дурачества никогда. Слабости и дурачества бывают разные, смотря по летам и состоянию; и доходят до того, что уже называются безумием. Богатый старик, влюбляющийся в молодую девушку, делает дурачество; но оно простительно, ибо он один впоследствии страдать должен. Но молодой бедняк, который осмелится возвесть глаза на дочь богатого человека, быв принят отцом ее со всем добродушием, привлекает от всех сильное нарекание. Если предмет любви не отвечает, его называют безумным; а если отвечает, тут терпят многие, даже целое семейство: отца называют дураком, мать – безрасчетною, дочь – беспутною, а любовника – бесчестнейшим человеком, заслуживающим всякое презрение. Итак, Никандр, если страсть до такой степени ослепляет тебя, что ты согласишься равнодушно переносить такие оскорбляющие мысли, то неужели захочешь, чтобы имена благодетелей твоих и самой Елизаветы так жестоко страдали?

– Никогда! – вскричал Никандр, и благородная решительность заблистала в его взорах. – Ее спокойствие для меня драгоценнее жизни. Пусть один я буду мучиться! Отпишите, князь, господину Простакову, что я решился твердо, и никогда имя Елизаветы не будет произнесено мною.

Князь обнял его, и спокойствие, по-видимому, возвратилось.


Глава XV Ответ

Когда друзья наши провождали время в городе, занимаясь каждый своим делом, господа Простаковы в деревне были в большом смятении и суетах. Князь Светлозаров приехал и подал Ивану Ефремовичу письмо от отца своего, в коем написано было, что старый князь почитает за честь и удовольствие породниться с таким почтенным семейством, ибо он очень много наслышан о благоразумии г-на Простакова, хозяйстве и бережливости жены его и образованности дочерей. Хотя, правда, замечал старый князь, любезный сын его мог бы найти, судя по знатности своего происхождения и богатству, невесту приличнее; но он уверен, что союз, составленный сердцем, гораздо крепче, чем основанный на расчетах выгод и древности фамилий. Письмо оканчивалось родительским благословением.

Господин Простаков был им доволен, г-жа Простакова еще больше, а Катерина от радости была как помешанная. Уже представлялись в воображении ее те блестящие экипажи, те пышные убранства, то великолепие, которое будет окружать сиятельную княгиню Катерину Светлозарову. Она и подлинно стала мало смотреть на прочих, а ходила вздернув нос, величавыми шагами, как научил ее нареченный жених, уверя, что все знатные дамы в столице точно так поступают. Вместо того чтобы сказать, как и было прежде: «Матушка, не пора ли накрывать на стол? уже батюшка пришел с гумна», – она говорила: «Ma chore maman! Я смею думать, что уже время ставить на стол куверты на пять персон; mon cher papa изволил возвратиться из вояжа, во время которого изволил он осмотреть хозяйственные заведения касательно хлебопашества». Иван Ефремович заметил это новое дурачество к своей фамилии и молчал. «Почему ж и не так, – думал он, – Если это нравится будущему ее мужу, надобно подделываться. Прихоти и дурачества знатных людей надобно терпеливо сносить». Г-жа Маремьяна Харитоновна не могла надивиться, глядя на величавую походку и слыша протяжный голос Катерины. «Вот так-то бы надобно и тебе, Елизавета», – говорила она; но Елизавета обыкновенно отвечала с кротостию: «Матушка! такое принуждение для меня тягостно».

Словом: Иван Ефремович склонился на неотступные уговаривания жены, просьбы князя и Катерины и, не дожидаясь решительного ответа от друга своего князя Гаврилы Симоновича, дал свое полное согласие и благословил молодых влюбленных. Бракосочетание назначено быть на Фоминой неделе.

Какая кутерьма поднялась в доме! какое стечение купцов с шелковыми материями, линобатистом, галантерейными вещами и проч. и проч. Все заняты были: кто кроил, кто перекраивал, кто шил и проч. и проч. В таковых суматохах прошло недели три, как Иван Ефремович получил письмо от Гаврилы Симоновича. Он был очень рад, ушел в кабинет и сказал, надевая очки и разламывая конверт: «Посмотрим, что-то он скажет? Я не сомневаюсь, что он одобрит мои намерения и решительность».

«Друг мой, Иван Ефремович!

Мы оба старики и собираемся говорить о довольно важном предмете; а потому хочу я говорить с тобою, а ни с вами, то есть с твоею головою и сердцем, а не с вашим благородством и богатством. Мысли мои искренны, так, как бы пред судом божиим; смотри же, и ты подумай о них сообразно с достоинством лет твоих и саном отца. Письмо твое разделяется на две части. Ты хочешь выдать замуж дочерей своих. Похвальное намерение! Ты желаешь видеть Елизавету за господином Созонтовым? Ты прав. Она не хочет за него выходить, по крайней мере теперь? Она права! Ты желаешь дочери своей счастия, желаешь скорее возвратить ей потерянное спокойствие, восстановить мир и тишину в доме? Ты делаешь хорошо! Она спрашивает свое сердце, может ли оно любить, разумеется как должно, чтоб быть счастливою, предлагаемого тобою человека? получает в ответ: никогда! и отказывается от руки его. Она делает прекрасно! Так, друг мой, может быть это никогда превратится когда-нибудь в нескоро, но пока оно есть никогда, сердца нежного, кроткого и чувствительного принуждать не должно. Это будет то же, если бы убийца, пронзая грудь твою кинжалом, говорил: «Добрый человек! ступай на тот свет! там, говорят, гораздо лучше, чем на этом!»

Если девица, стоя у олтаря священного, с бледным лицом, с мутными глазами, трепещущим голосом скажет: «Так! я буду любить своего мужа!» – неужели думаем, что от сих вынужденных слов, произнесенных хотя у святилища, существо ее переменится; что любовь к одному обратится в ненависть, а равнодушие к другому – в любовь? Нет! это было бы чудо. Девица, которой сердце никем еще не занято, может, и то иногда, и по нужде, выйти за человека, который для нее ни се ни то; так точно, как дерево может окаменеть, но камень одеревенеть никогда; и если она потому не хочет быть женою того, что любит другого, то всего лучше, всего благоразумнее все предоставить времени. Если б я был один из древних странствующих рыцарей, то на щите своем поставил бы девизом: «Все горести лечит время».

Все мною написанное значит, что советую тебе оставить Елизавету на произвол самой судьбе. Никандр дал святую клятву не говорить об ней ни слова, а чтобы и не мыслить, на то он еще не решился. Но и сего довольно от такого пылкого молодого человека.

До сих пор о Елизавете довольно, и, я надеюсь, ты послушаешь совета твоего друга. Теперь буду говорить о Катерине, но не знаю, примешь ли ты мои причины, которые состоять будут в следующем.

В письме твоем заметил я некоторую скрытность, которая немного оскорбительна для друга. Ты показываешься нерешительным, дать ли согласие свое князю или отказать, а все объясняет, что на первое ты гораздо согласнее. Я покажу тебе письмо твое, где ты увидишь, что рука твоя дрожала, когда старался показать мне, что письмо князя не трогает твоего сердца. Эту ложь я прощаю, а что это была настоящая ложь, того совесть доброго друга моего не скроет. Писать мне много не для чего, ибо надеюсь быть прежде к вам, чем придет время сочетания. Слава богу, что теперь пост! Послушай! быть может, князь Светлозаров теперь и честный человек; время все может сделать; но что он был за несколько лет один из бесчестнейших людей, извергов земли русский, это истина. Не дивись моим словам. Около двадцати лет я его знаю; он меня знает также, но оба друг друга по имени. Ты удивляешься, добродушный старик, для чего при одном имени его я просил дать мне другое имя? Никогда не открыл бы сего, если б этот распутный человек не простер так далеко своих требований и не стал свататься (за дочь твою. Любя тебя, я хочу доказать любовь ко всему семейству. Однако посмотрим: время все изменяет. Молодой бездельник, пришед в мужеские лета, может сделаться достойным человеком; но надобно, чтоб это было дознано, доказано, чтоб было очевидно. Что касается до мнения твоего писать к отцу его и требовать согласия, то, пожалуй, не трудись! Отец его послан за Байкал, когда сыну не было и девятнадцати лет; и теперь, думаю, и могилы его отыскать нельзя. В заключение прошу не упоминать ему о моем имени и не давать согласия на брак; я сам скоро буду и объясню, что тебе покажется темно в письме моем.

Друг твой князь Чистяков.

П. П. Непростительно виноват. И забыл было! Существо движущееся, кружащееся и называющее себя князем Светлозаровым, совсем не князь и не Светлозаров. «Как? что? кто же?» – спросишь ты. Истинно не знаю, что он теперь, но совершенно известно мне, что он был беспутнейшим из дворян, поставляющих славу быть чудовищами».

Иван Ефремович поражен был письмом сим. Всяким отец, разумеется добрый и нежный, поставь себя на его месте, и легко увидит, как побледнел этот старец и сердце его окаменело. Закрыв глаза и спустя голову на стол, он был несколько времени в страдальческом положении.

«Нет, – сказал он, – этот князь Гаврило Симонович какой-то странный человек! Он утешается делать мне загадки и меня мучить. Но кто и подлинно скажет мне, кто таков в самом деле этот господин Светлозаров? Как ни думай, все выходит теперь в голове моей тма. Какое трудное дело воспитать дочерей и отдать их замуж так, как хочется, не претерпевши тысячи мучений и страданий! Которому князю мне теперь верить? Чистяков, кажется, добр и честен; Светлозаров нежен, трогателен! для чего первый не предостерег меня в то время, как последний показался первоначально в моем доме? Но и то правда, он не воображал, чтоб посещение сие могло продлиться более нескольких часов! Но зачем после молчал? Ах! он не молчал, помню, что нет: он говорил много, хотя я не все понимать мог. Что же теперь делать?»

Он нещадно ломал себе голову, но по-пустому. Одно намерение опровергалось другим; прекрасное изобретение разрушалось от ничего не значущего прежде выговоренного слова или даже взора. «Боже мой! как должен быть осторожен человек! – говорил Простаков, – а особливо тот, от ума которого зависят честь, спокойствие, радости жизни тех существ, которых называется он отцом!» Тут вспомнил он выражение князя Гаврилы Симоновича, когда он при родах жены своей, не имея ничего к своему пропитанию, говорил: «Боже! для чего каждый человек стремится произвесть подобное себе творение, а редкий предварительно думает, как поддержать будущее бытие его?» Правда, – продолжал Простаков, – я не мог опасаться уморить детей голодом, но не гораздо ли хуже сделал, не умев воспитать их как должно! Для чего не держал их в доме своем? Разве не мог бы я выучить их дома всему, что в их состоянии нужно? Пусть они не умели бы говорить иностранными языками; им и не для чего. Я заметил, что эта чума пристала к нам от чужестранцев и любящих все чужое и так распространилась, что, начинав от палат, дошла до хижин беднейших дворян. Что причиною? Для чего все наши предки говорили языком природным, хотя знали и другие; а были многие великие люди, любили добродетели не на словах, а старались исполнять их на деле? Первый из русских, который в собрании своих соотчичей без нужды заговорил иностранным языком, доказал тем или свою напыщенность, или эгоизм; а то и другое стоит жестокого наказания. О! как был я непростительно виноват, согласясь на представления жены и пославши дочерей в городской пансион! Дочери мои не знали бы говорить по-французски, не читали бы в подлиннике «Альзиры», «Андромахи», «Генрияды», но также и «Терезии Философки», «Орлеанской девственницы», «Дщери удовольствия» и прочих беспутнейших сочинений, делающих стыд веку и народу; они не умели бы приятно играть на фортепиано, но не имели бы и нужды в горестных тонах оного изображать чувствия души, изнуряемой домашними горестями».

Показать полностью
2

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Нарежный В.Т. (Часть 2 Главы 10, 11, 12)

Серия Нарежный Василий Трофимович

Часть первая, Глава 1

Глава X Метафизическая комедия

(Продолжение повести Никандровой)

– Что скажешь? – спросил Трис-мегалос на пороге, ожидая нетерпеливо моего возвращения.

– Неможко лучше, – отвечал я. – Прелестная Анисья, с восторгом облобызав хартию вашу, сказала, что завтре будет ответствовать.

Старик мой был вне себя от радости; сто раз обнимал меня, а я краснел со стыда, видя, как он весел от моего обмана. Для меня легче было бы слышать его стоны, чем теперь смотреть на улыбку, происходящую от заблуждения. День прошел для него весьма приятно, а для меня совсем напротив. Ежеминутно укорял я себя за обман свой.

Едва проснулся я, уже слышен был по всему дому шум и крик моего хозяина: «Не получена ли хартия от лепообразныя Анисии?» Ему отвечали «нет», и он умолкал. Когда после за завтраком рассуждали мы с ним вместе о последнем его трактате, то есть о человеческой душе в затылке, вдруг приносят письмо. Глаза ученого наполнились огня; руки его дрожали при развертывании его: он весь похож был на страждущего лихорадкою. Прочитав письмо, он сел; страшная бледность покрыла щеки его; глаза устремлены были в потолок. «О правосудный боже!» – сказал он, подал мне полученное письмо и погрузился в глубокое безмолвие.

Беспутная Анисья благодарила г-на Трис-мегалоса за трактат и просила его написать еще в последний раз, в знак искренней любви и вечного постоянства, комедию, каковой род сочинений она преимущественно любила. После сего опыта любви обещала уже более не сомневаться и отдать ему руку и сердце. – Что имам творити? – кричал горестно Трис-мегалос. – Мне ли, славному метафизику сущу, употребити силы души моея на толико маловажное дело, каково есть комедия?

Он долго сетовал, тем более что отроду не занимался сим родом сочинений. Для него гораздо было бы легче написать трактат о душе в брюхе, в пятках, чем комедию. Лет тридцать пять или сорок назад читал он Теренция, Плавта и некоторых других, когда еще не посвящен был в таинства метафизические. Он задумался и молчал. Изобретательная сила души его жестоко страдала долгое время, что видно было по напряженным жилам и поту, катящемуся со лба. Наконец воззвал он:

– Анна! поставь самовар! Так, сын мой! – продолжал он, обратись ко мне. – Читал я некогда, что одну страсть надобно изгонять другою страстию. Вижу, что мне не одолеть упорства целомудренной Анисьи; писать же комедию мне невозможно. Итак, сын мой возлюбленный, я хочу, удвоив или утроив, если потребно будет, любовь мою к пуншу, забыть любовь к Анисье.

– О нет, – возразил я, – удвоение любви к пуншу может быть опасно! Не лучше ли попробовать написать комедию?

Долго мы спорили; наконец удалось мне кое-как уверить его, что таким делом занимались важные люди. Он согласился; начал думать о плане комедии; посещал по-прежнему Горлания и был от него посещаем. Спокойствие в доме возобновилось, и я увидел, что и такими безделками можно занимать важных людей, каков, например, был Трис-мегалос. Как скоро кончит комедию, думал я, то я же постараюсь задать ему чрез Анисью трагедию или поэму, пусть меньшее дурачество выгоняет большее.

Однажды он объяснился мне с веселою улыбкою, что план уже готов, и просил помогать ему. «Понеже, – говорил он, – я метафизик, то и комедия моя должна быть метафизическая». Итак, мы начали оба трудиться. Проходит месяц, другой и так далее; настает июнь, и комедия готова, поправлена и переписана набело.

– Теперь не устоит жестоковыйная, – говорил Трис-мегалос, с улыбкою глядя на тетрадь; – кто не пленится толикими прелестьями, какие сияют в сей комедии!

Чтоб развеселить его, я взялся вслух прочесть бессмертное сие творение, которое когда-либо бывало на земле русской и едва ли когда будет и в Германии, где столько великих метафизиков.

Действующие лица: Мудрость; Глупость; Любовь; Ненависть; Добродетель; Порок; Знание; Невежливость; Трис-мегалос; Анисья; Никандр.

Так; и мое имя вмещено было, чтоб его обессмертить!

Содержание комедии: Любовь, в виде почтенной пожилой старушки, с очками на глазах и поминутно кашляя, приходит к богине Мудрости жаловаться на жестокосердую Анисью, что она не склоняется на любовь такого человека, каков Трис-мегалос. Она объявляет, что к сему подустили Анисью пренегодные девки Глупость и Невежливость, склоненные к тому могущественным разбойником Пороком. Мудрость, ужаснувшись такого неслыханного происшествия, посылает чадо Никандра позвать к суду Анисью; а Добродетели поручает пригласить почтенного Трис-мегалоса. Все являются. Мудрость судит и произносит решение: Анисье сейчас же выйти замуж за Трис-мегалоса; Глупость и Невежливость осуждает целый год не показываться в профессорских кабинетах; а Пороку никуда не казать глаз. Анисья слушается гласа Мудрости и отдает охотно руку ее наперснику; но беспутные Порок, Глупость и Невежливость уходят с грубостию, объявив Мудрости, что слушаться ее не намерены; что больше всего станут гнездиться в ученых кабинетах и там породят чад и внучат. Мудрость пожимает плечами; а чаду Никандру, в вознаграждение его преданности к Трис-мегалосу, дарит из библиотеки его полные издания Лейбница и Канта.

Прочитав несколько страниц из комедии, об изяществе которой можно судить по содержанию, я начал входить в жар. Уже голос мой становился громче; уже руки начали размахивать; Трис-мегалос, с неописанным восторгом устремив на меня глаза свои, раздувал ноздри величественно, как услышали охриплый голос г-на Горлания. Я спрятал рукопись, и метафизик в первый раз немного был недоволен посещением филолога.

Когда обыкновенные приветствия между учеными приятелями кончились, разговор зашел о любви. Как меня больше не таились, то и продолжали беспрепятственно. Горланиус слушал с досадою зельные жалобы Трис-мегалоса. Наконец, сделавшись от нескольких стаканов некоего пития еще грознее, вскричал: – Ну вот тебе, дружище, рука моя, – чрез неделю будет Анисья твоей женою! Я сегодни же погрожу, а завтре решительно велю выйти из моего дома в одной рубашке; так поневоле прийдет к тебе. Будь уверен! Это я сделать в состоянии!

– О! – отвечал Трис-мегалос, – да будет по словеси твоему!

Видя, что я лишний, хотя и не гонят из комнаты, потел в сад и сел на дерновой скамье у забора. Вдруг слышу голоса в соседнем саду Горланиусовом; прислушиваюсь и узнаю голос целомудренной Анисьи и Антипыча. Так назывался сын одного достаточного купца, малый молодой. Я несколько раз видал его в доме у Горланиуса. Он был небольшого роста, хром на левую ногу, весь покрыт пятнами; губы имел преогромные и был великий воевода (как я узнал после) на кулачных поединках.

Я полюбопытствовал; поглядел в щель забора и увидел деву Анисью, сидящую на дерне в объятиях хромоногого Антипыча.

«Вот лекарство от любви, – думал я, крайне радуясь своему открытию. – О почтенный и добрый Трис-мегалос! заслуживал ли ты такое вероломство?» Без души бросился я в покой, взял, не говоря ни слова, за руки Трис-мегалоса и Горланиуса; дал знак, чтоб они хранили глубокое молчание, и повел в сад; указал на щель, а сам поотдаль от них также взглянул в дырочку. Прелестная чета сидела по-прежнему обнявшись. Антипыч говорил: «Правда, дорого заплатил бы, чтоб этот старый дурачина Трис-мегалос скорее кончил свою комедию. Ты не поверишь, душа моя, какое доставляю я удовольствие своим приятелям, читая в шинках рассуждения влюбленного лешего о душе во лбу и о душе в затылке! Думаю, комедия не хуже будет!»

С сими словами они обнялись; он потрепал ее по шее и приложил туда толстые губы свои: как вдруг возопили Горланиус и Трис-мегалос. Первый: «О бесстыдная дочь, недостойная Соломона, матери своей!» Второй: «Горе мне, многогрешному и проклятому!»

Горланиус бросился бежать домой, чтоб, поймавши хромоногого беса, доказать пред ним преимущество прямоногого человека; а бедный метафизик упал без чувств. Я поднял вопль и с помощью кухарки отнес и положил его в постелю. Он скоро опомнился, но чад из ученой головы его не выходил. Он беспрестанно твердил: «Горе мне!»

Во всю ночь не отходил я от его постели. Он ежеминутно просыпался и кричал: «О любовь, любовь! о предрагоценные мои сочинения о душе в челе и затылке и многодрагоценнейшая комедия! для кого писал я вас? Чтоб хромой урод читал в шинках и на торжищах! Горе мне, многогрешному!»


Глава XI Родственная любовь

(Продолжение повести Никандровой)

Чрез несколько дней телесная болезнь его миновалась, но душевная нимало. Он был беспрестанно пасмурен, с дикостию обращал по сторонам взоры; а когда они встречались с моими, то он краснел от стыда. Скука и уныние водворились в нашем мирном обиталище. Г-н Горланиус не только не заглядывал к нам, но не писал ни одной строчки. Конечно, ему совестно было, что, быв таким славным ученым, он был такой дурной отец. Анисья никуда не выходила; ибо, как мы узнали стороною, Горланиус в первом жару справедливого гнева прибил ее до полусмерти восемьдесят девятым томом энциклопедии, изданной Парижскою академиею в александрийский лист. Никогда энциклопедия не приносила большей пользы, как теперь, заставив беспутное творение по крайней мере пробыть в доме с месяц. Анисья не могла шевельнуть свободно ни одним членом, и все волосы были выщипаны. Конечно, Горланиус искал в затылке ее души, согласно с последним трактатом Трис-мегалоса. Мы также с своей стороны не хотели ни о чем осведомляться.

Пришед в одно утро в его кабинет, я немало удивился. В лежанке пылал огонь, а Трис-мегалос сидел на стуле и спокойно кидал в печь по тетради исписанной бумаги. Кучи лежали на полу подле него. Увидя меня, он улыбнулся и сказал:

– Сын мой! Пора оставить дурачества, какого бы рода они ни были. Вот я делаю тебе пример, и ты увидишь, что я отказываюсь от всякой любви, кроме одной. Всякая любовь, к чему б то ни было, каков бы ни был предмет ее, если она выходит из меры, есть непростительное дурачество. Однако человек с тем родится на свет, чтоб быть рабом и игрушкою многоразличных глупостей. Любил я страстно метафизику и беспрестанно заблуждался; любил до безумия славянский язык и был для всех смешон; любил Анисью и стал сам себе противен! Я любил пунш, и он один не сделал мне видимого зла; а потому я намерен теперь обратить к нему одному всю нежность мою и горячность; что ж касается до прочего, пропади всё! Анисью душевно презираю; славянским языком не скажу ни слова; о метафизике и думать не хочу; трактаты мои о душе во лбу и затылке, равно как и метафизическая комедия, давно обращены в пепел; а теперь смотри: вот рассуждение о душах животных, где доказано, что они иногда умнее и человеческих, да только смертны; вот другое – о занятии верховного существа до создания мира; а это, в трех томах, о будущих занятиях его по разрушении оного.

Говоря таким образом, он одну тетрадь за другою клал в печь и холоднокровно мешал кочергою. В полчаса обратились в пепел труды сорока лет.

– Это прекрасно, – сказал я, – что вы так строго поступили с неблагодарною Анисьей, которая за любовь вашу платила злом; в рассуждении же метафизики и славянского языка скажу вам мое мнение: всему есть мера и время. Но что касается до пунша, то, мне кажется, не для чего и к нему умножать доброжелательство. Не будет ли довольно с него и настоящего?

– Нет, сын мой; ты знаешь, какая пустота теперь в сердце моем: выкинув вдруг три любви, надобно чем-нибудь ее наполнить; а иначе потеряется равновесие и могут произойти дурные следствия.

Никак я не мог оспорить его. Каждый день я проповедовал, он каждый день пил и спустя два месяца не походил на себя. Слабость и судорожные припадки нападали на него; он жаловался коликою, головною болью и удушьем; я все сие приписывал излишеству любви его к пуншу, а он – к недостатку. Он шатался, как тень. Приметно было, что прежние любови его свирепствовали в сердце; и он выгнал их только на языке. Подходя к шкапу, он невольным образом брал книгу потолще, раскрывал, произносил с улыбкою: «Глава III, de miraculis». Вдруг, вспомня о своем обещании, он повергал книгу на пол, топтал ногами и скрипел зубами, произнося с бешенством: «Неблагодарная метафизика!» Так точно поступал он, заикнувшись что-нибудь сказать по-славянски или нечаянно произнеся имя Анисьи.

Сидя однажды поутру со мною, он говорил:

– Любезный друг! Вижу, что жизнь моя увядает и я быстрыми шагами спешу ко гробу. Надеюсь, ты дождешься терпеливо сей радостной для меня минуты и не оставишь несчастного, а в награду останется тебе этот домик со всем к нему принадлежащим. Библиотеку мою, которая стоит мне довольно дорого и состоит большею частию из умозрительных бредней, оставляю тебе с тем, чтоб продать первому безумцу, который купить пожелает, и то в течение одного года. А если в сие время не сыщется в городе такого сумасшедшего, то сожги; иначе великие несчастия, подобно моим, могут случиться и с тобою. Будучи в пеленах, лишился я отца; на десятом году и матери; . . . . . . . . . . Хотя у меня нет ближних родственников, а одни дальние, которых не видал и в глаза, однако и они могут помешать тебе в спокойном владении моим имением; а потому теперь же хочу устроить все законным порядком и написать духовную. Я послал уже за приказным служителем и священником.

Меж тем как я уверял, что желаю ему долголетия Мафусаилова, а он божился, что каждый проведенный день считает праведным наказанием неба за безумные его любови, услышали мы у дверей великий шум.

– Конечно, священник с приказным, – сказал Трис-мегалос. – Но о чем так шуметь им?

Вскоре и подлинно вошел приказный, но не один: ибо ввалилась с ним целая толпа мужчин, женщин и детей разного возраста и пола.

– Прошу садиться, господин приказный, – сказал Трис-мегалос; – а вы кто, честные господа, и зачем пожаловали?

– Ах! и подлинно так, – вскричали все в одни голос. – Ах, бедненький!

Трис-мегалос глядел на меня, я на него, и оба не догадывались, что бы это значило? Но скоро все объяснилось. Пожилая женщина, чепурно одетая, подошла к нему с жеманным видом и сказала: – Как, любезный дядюшка, вы уже не узнаете и ближних своих родственников? Я Олимпиада – племянница ваша в седьмом колене; это доктор, муж мой, а это две дочери; а дома осталось два мальчика и девочка.

Трис-мегалос вскричал со гневом:

– Хоть бы там остались целые сотни тысяч мальчиков и девочек, я не хочу и знать их, равно как и вас самих, ибо и вы меня не знали!

Тут подошел доктор, посмотрел на него в лорнет, взял за руку, пощупал пульс и, пожав плечами, сказал:

– Жаль, крайне жаль, но нечего делать!

– Что за дьявольщина, – говорил Трис-мегалос с удивлением. – Никак это стая бешеных! Чего жаль тебе, государь мой?

– Посмотрите, почтенные господа, посмотрите только в глаза ему: какие мутные, красные и как дико обращаются! – Все пристально смотрели и ахали.

Доктор хотел продолжать:

– По всему приметно, что душа его…

– Что? Не в затылок ли переселилась? – вскричал Трис-мегалос. – Если ты так думал, так врешь, господин доктор. Это написал я в угодность одной беспутной девке, которой того хотелось; а сам как прежде, так и теперь уверен, что душа наша во лбу, между глазами. Ну, что теперь скажешь, господин доктор?

Он посмотрел на всех с величеством, торжествуя победу над доктором; но увидел, что все только пожимали плечами и кивали головами.

Тут выступил другой, с виду похожий на ремесленника, и сказал:

– Ну, милостивые государи, видно, делать больше нечего: простимся с ним, если он кого узнает; а там…

– Как мне узнать вас, – сказал вспыльчиво Трис-мегалос, – когда отроду никого не видывал? Убирайтесь поскорее к черту; у меня есть дело!

– Как? – подхватил ремесленник, – и меня не узнаете? Ах, боже, мой! Да вить я Зудилкин, брат ваш в осьмом колене; а это Малания, жена моя, – а это – сыновья, которые изрядно уже помогают в слесарном ремесле моем!

С сим словом подошел он к Трис-мегалосу, обнял его с жалостным видом и сказал:

– Прости, дражайший братец!

Тут со всех сторон поднялся вопль: «Прости, дядюшка, прости, сватушка, прости, дедушка!» Все толпились обнимать его: кто хватал за колени, кто за руки, кто за платье. Трис-мегалос не на шутку взбесился. Задыхаясь от гнева, он прежде отпихивался; а там начал изрядно стучать по головам руками и лягаться пинками. Но как и то не помогло, то он заревел: «Помогите, помогите, они меня задушат!»

Тут высокий человек, стоявший до сих пор в стороне и по виду похожий на полицейского, с важным видом выступил и сказал:

– Оставьте, господа; перестаньте! Уж этим не поможете! – Потом подошел к Трис-мегалосу и сказал учтиво – Государь мой! извольте следовать за мною добровольно, буде в силах.

Трис-мегалос. Куда?

Полицейский. С тех пор как приключилось вам несчастие, жалостливые ваши родственники упросили правительство дать вам убежище в известном доме, где будут иметь над вами лучший надзор, нежели здесь. Да и подлинно: в таком состоянии, как теперь, вы можете все перепортить; а сему быть неприлично, ибо имение ваше принадлежит близким родственникам, которые за их о вас попечение стоят того, чтоб все досталось им в целости.

Трис-мегалос. Да откройте мне ради бога, о каком несчастии все вы жалеете и в какой известный дом хотите вести?

Полицейский. Если вы в состоянии понимать…

Трис-мегалос. Как? Я не в состоянии понимать?

Полицейский. То я вам все открою. Несчастие, вас постигшее, о коем так печалятся родственники, состоит в том, что вы невозвратно лишились рассудка; а известный дом есть дом для сумасшедших. Довольны ли?

Трис-мегалос задрожал. Каждый мускул его двигался; то багровая краска гнева, то бледность ужаса появлялась попеременно на щеках его. Полицейский взял его за руку и довел уже до дверей, как Трис-мегалос уперся и вскричал: «Нет, бездельники, я докажу вам!» Но жалостливые родственники обступили его, связали руки и ноги и в таком наряде вынесли на улицу, взвалили на телегу, и полицейский поехал. Трис-мегалос ужасно кричал. Прохожие спрашивали: «Что это значит?» – «Везу сумасшедшего», – отвечал полицейский; и они, крестясь, говорили: «Упаси боже всякого православного!» Я провожал его со слезами до несчастного дома. Воротясь назад, я нашел жилище наше полно родственников. Кто таскал столы, кто посуду, кто ломал шкапы, кто звенел рюмками и стаканами. Словом: целый содом.

Доктор, подошед ко мне с важностию, сказал:

– Изволь, сударик, убираться вон! Дом сей принадлежит мне!

– Сей же час, – отвечал я, идучи в свою горницу укладываться.


Глава XII Разные происшествия

(Конец повести Никандровой)

Став на колени у моего баульчика, вытаскивал я из него белье в сумку и, наконец, взяв в руку золотые деньги, хотел пересчитать их и положить в карман, говоря с довольным видом: «Благодарю провидение, пославшее меня в дом честного человека, теперь я надеюсь долго прожить без нужды, пока не найду приличного места».

– О мошенник, о бездельник! – раздался над головою моею голос; невидимая рука исторгла из рук моих деньги, и все мгновенно скрылось в воздухе.

– Чудо! – вскричал я, закрыв лицо руками. Дрожь проникла по всему телу. Успокоясь несколько, встаю, оборачиваюсь и вижу доктора, который сказал весьма сердито:

– Как это, дружок, не стыдно тебе красть в таком печальном случае? Разве это не все то же, что с пожару или из церкви? Благодари бога, что он послал меня сюда в то время, когда ты только что хотел деньги прятать! О! если б тут был слесарь Зудилкин, ты б с ним так легко не разделался.

– Когда так, – сказал я свободно, ибо совесть моя была чиста, – то, господин доктор, возвратите мои деньги; я нажил, я нажил их не в этом доме, а у одного честного человека, которого дочь…

– Хотелось тебе выдать замуж за легковерного и помешанного старика Трис-мегалоса? О дружок! за честное ремесло взялся ты, и будучи еще так молод! Сейчас убирайся, иначе я позову полицейского и докажу, что ты – причиною сумасшествия Трис-мегалосова: что ты вор и грабитель, а там знаешь что? Тебя свяжут, закуют в железа и посадят в тюрьму. Ну, выбирай одно из двух, и теперь же; я человек решительный!

Страх меня обнял. Два слова: «железа» и «тюрьма» – много придали силы поражающему его красноречию. Я хотел подражать ему в решительности, поднял на плеча сумку и пошел быстрыми шагами вон.

Вышед из дому и прошед несколько улиц, я остановился и сказал: «Время рассуждать, что мне делать. Нечего и думать возвращаться в дом Ермила Федуловича: там Федора Тихоновна и Дарья Ермиловна хуже цепей и тюрьмы. В дом купца – стыдно. Это, может быть, покажется ему сомнительно; он начнет с доктором тяжбу: меня, как основание оной, и подлинно куда-нибудь засадят, а когда уже о переломленной ноге индейки судили два года с половиною и ничего не рассудили, то моя тяжба продлится по малой мере двадцать пять. Если же купец, сжалясь надо мной, и не станет тягаться, то все же велит выйти из дому и станет давать мне деньги. Не принять их – он обидится; принять – кажется, бесстыдно. Зачем, не заслужив, пользоваться добротою сердца щедрого человека. Лучше оставить этот город и искать других. Везде есть люди, следовательно везде есть надобность в познаниях. Стану учить музыке, языкам и живописи».

Порассудив таким образом, пустился я в дорогу. Был в селах, городах и городках.

Я каждый из них оставлял, или возбудив в ком-нибудь на себя неудовольствие, или сам будучи недоволен. Однако это имело свою пользу. Путешествие более всего научает человека узнавать людей, а потому просвещаться. На другой год страннической моей жизни прибился в этот город, познакомился с почетным священником Иваном и жил очень доволен в его доме, доставая столько денег, что не был ему в тягость. Тут осенью нашел меня господин Простаков и взял к себе. Мне и в ум не приходило, что Елизавета дочь его. Прочие обстоятельства вы знаете, почтенный Гаврило Симонович.

Конча повесть свою, Никандр сидел задумавшись.

Князь Гаврило Симонович сказал:

– Не печалься, Никандр. Господин Простаков – человек добрый и тебя любит; он имеет в рассуждении тебя хорошие намерения; именно: пристроить к месту и в том самом городе, где ты учился и производил рыцарства, ибо у него там есть много знакомых именитых людей и какой-то богатый купец, с которым уже он ведет об этом переписку.

– Ах! Как опять далеко! – сказал Никандр.

– Тем лучше, – отвечал князь, вставая, ибо вошел отец Иван и объявил весело, что того дня ввечеру будут у него гости. День был субботний, накануне заговенья. Никандр принял весть сию с неприятностию; князь Гаврило Симонович с равнодушием, а оба начали готовиться к встрече гостей.

Оставя их в сем занятии, переселимся в городскую квартиру г-на Простакова с семейством. Муж ходил по комнате большими шагами, держа в одной руке шляпу, а в другой трость. Вид его показывал неудовольствие. Жена с таким же расположением сидела у столика, разбирая ленты и кружева, Катерина в одном углу, Елизавета в другом, обе зевая.

Жена. Уж как ты заупрямишься, так тебя ничем не переможешь!

Муж. Когда ты в этом уверена, то зачем и мучить себя по пустякам, стараясь перемочь!

Жена. Но зачем же, кажется, и не послушаться? Отец Иван звал так учтиво, так усильно…

Муж. Я, кажется, и не грубо отказался быть у него.

Жена. Посуди, там будет судья, исправник, много дворян и все с фамилиями. Что же мы одни будем сидеть дома?

Муж. Зачем сидеть? Я дал слово городничему, туда и пойдем.

Жена. Госпожи городничихи я терпеть не могу. Она так спесива, так надменна!..

Муж. Погляди на себя и спроси ее: что она о тебе скажет?

Жена. Я непременно буду у отца Ивана!

Муж(уходя). Ты непременно будешь у городничего! Жена! Ты меня давно знаешь! Делай то, что я приказываю, и раскаиваться не будешь! Иначе… Я жду тебя у городничего.

На сей раз сделаю я небольшое отступление, поместив повесть, приличную к сему обстоятельству, читанную мною давно в какой-то старинной немецкой книжке.

Один муж любил горячо жену свою; во всем делал ей возможные увеселения; ласки его были нежны. Чего ж бы еще жене недоставало, чтоб быть благополучною в полной мере? А вот чего: муж был чрезвычайно ревнив; особенно он ревновал к своему соседу, настоящему прельстителю. Когда сосед глядел в окно своего дома, муж тотчас велел закрывать ставни своего. Если слышал голос его на улице, то мгновенно уводил жену в самую дальнюю комнату. Все в доме приметили его ревность, хотя он скрывал ее ото всех, а особливо от жены.

Случилось же по времени, на горькую беду ему, что необходимо надобно было отлучиться от дому на три дни. Он воздыхал, стенал и мучился, но необходимость на это не смотрит, и он повиновался ее велению. Проехав несколько верст, занимаясь женою и соседом, он с ужасом вспомнил, что не наказал жене не принимать соседа к себе в дом. «Иван! – вскричал он, побледнев, – сейчас отпряги одну лошадь и скачи что есть силы домой. Скажи жене, чтобы она отнюдь не принимала к себе соседа, сколько бы он ни просил, сколько бы ни заклинал: нет, нет!»

Иван поскакал, а господин все еще вопил вслед ему, наказывая строго. Приехав домой, Иван сказал госпоже: «Супруг ваш приказал вам отнюдь, ни под каким видом, никоим образом, сколько бы вам ни хотелось того, не садиться на спину Султана, нашего большого меделянского кобеля*, и не ездить на нем верхом!»

Она крайне подивилась сумасшествию мужа, и Иван поехал обратно.

В первый день жена только думала, какая бы причина была мужу запрещать то, о чем она никогда и не мыслила; да и какое в том может быть удовольствие? Мысли сии занимали ее до ночи. Второй день прошел в рассуждении, почему бы этого и не сделать. Конечно, муж считает ее ребенком или куклою, что хочет заставить слепо повиноваться безумной своей воле. Она была в нерешительности. На третий день досада овладела ею. Она ходила из комнаты в комнату, но в воображении ее был меделянский кобель. Наконец, около обеда, она вскричала: «Так! покажу ему, что со мною так глупо шутить не должно». С сими словами быстро вышла на двор, где Султан на цепи попрыгивал, и села на него верхом. Но жестокий медиоланец, конечно не привыкший возить на себе кого-либо, озлился, зарычал, рванулся, и бедная госпожа покатилась кубарем на землю. Вскочив, бросилась она без души в покой, посмотрелась в зеркало, и – увы! – изрядный рог возвышался на лбу, и правый глаз украшался багровым под ним пятном; на руках было несколько царапин от лап неверного Султана. Она заплакала горько, как в тот же миг повозка застучала на дворе и страстный муж, влетев в комнату, протянул к ней руки и с трепетом любовника остановился, увидя на лбу рог, на глазах слезы, под глазом синее пятно, а на руках кровь.

– Что это значит, моя дражайшая? – вскричал он.

– Ты должен был это предвидеть, – отвечала жена с бешенством, – тебе хотелось видеть меня в сем положении. Бесчувственный, изверг, чудовище! Вздумалось ли бы мне садиться верхом на меделянского кобеля, если б ты не прислал Ивана мне запрещать то?

Господин взглянул грозно на Ивана; но сей, с таинственным видом выведши его в другую комнату, сказал:

– Милостивый государь! правда, я вашим именем запрещал ей то, и без сего она подлинно бы и не вздумала; но обстоятельство сие вам открывает все. Если б я запретил ей не впускать соседа, то вместо того, что теперь беспрестанно думала она поездить верхом на Султане, тогда – впустить соседа, поговорить с ним было бы беспрестанное занятие мыслей ее. Что ж из всего? Она не скрепилась, поехала верхом и получила на лбу небольшой рог и под глазом синее пятнышко. Поверьте мне, она также бы не скрепилась, впустила бы соседа, а следствие? Может быть бы, к сему времени было у вас два рога, и пребольшие; несколько черных пятен на всех часах вашей жизни.

Господин поражен был истиною; обнял мудрого слугу и, говорят, навсегда кинул ревность.

Эта повесть весьма кстати пришлась к нашим господам Простаковым. Если б муж не так строго запрещал идти в дом отца Ивана, жена не так бы нетерпеливо того желала.

Проведши несколько времени в нерешительности, она наконец вскочила. «Дочки, одевайтесь! идем к отцу Ивану. Пусть его бесится, сколько хочет! Мы сносим двадцать его прихотей на день, так почему не снести ему одной нашей в год». Таким образом, уборка началась, продолжалась успешно и кончилась около восьми часов: самое способное время идти на вечеринку.

Когда вошли они в покой священника, вся знать уже собралась: судья сидел в первом месте и курил трубку; исправник держал в руках рюмку вина и, уверяя, что это – душеспасительный напиток, опорожнил ее. Госпожа судьиха махалась опахалом, стараясь как можно больше вертеть середним пальцем правой руки, чтобы виднее сделать бирюзу в ее перстне, осыпанную розами. Госпожа исправничиха шептала ей на ухо: «Куда, право, как гадка эта госпожа Простакова! сделать на нее платье – много стоит; но самое платье не стоит ни полушки. А дочки-то: одна вертлявая кукла, другая деревянная статуя».

Священник принял г-жу Простакову с ее дочерьми отлично. Уже все уселись, завели разговор о будущем дне, о чистом понедельнике*, как вдруг выходят из боковой комнаты князь Гаврило Симонович и Никандр. Он увидел Елизавету, она – его: оба вспыхнули. Никандр зашатался; глаза Елизаветы закрылись. Все гости пришли в смятение, как г-жа Простакова вскрикнула: «Ах! нам изменили! Ах, что-то будет!»

Она вскочила, взяла обеих дочерей за руки и хотела идти, как быстро вбежал Иван Ефремович со всеми знаками гнева и негодования. Он хотел что-то сказать, но жена, вскричав: «Виновата, крайне виновата, друг мой», его обезоружила. Он довольствовался раскланяться с гостьми и хозяином и ушел быстро; за ним его семейство. Елизавету мать и сестра вели под руки; князь увел Никандра в ту же минуту в его комнату.

– Какой странный человек этот Иван Ефремович, – говорил князь Гаврило Симонович, – а не без чего еще меня послал сюда! Как не суметь владеть поступками жены? – Вдруг пришла ему на мысль княгиня Фекла Сидоровна; он закраснелся и замолчал.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества