Чефирнуть бы ништяк, да голяк...' Короткая зарисовка из лагерного барака
Зима в этом году навалилась лютая, пальцы на лесоповале ломило так, что топорище не удержишь. Припёрлись в барак ни живые ни мертвые. Сели у печки, в животе урчит, а в голове одна мысль — согреться бы изнутри. Посмотрел я на пустую жестянку из-под заварки, вздохнул: — Чефирнуть бы сейчас, ништяк было бы… Кент мой, Толян, только рукой махнул: — Да голяк, Миша. Всё подчистую ушло. Перекурим давай. Достал он из кармана припрятанную, сплющенную сигарету, чиркнул спичкой. Одну на двоих. Пустили дым к почерневшему потолку, и как-то сразу тишина обступила, лагерный гул на второй план ушел. В такие минуты всегда накрывает. Сидишь, смотришь в одну точку, а перед глазами — Тверь. Родные улицы, снег под фонарями чистый-чистый, не как здесь, истоптанный берцами. И она вспоминается. Обещала ведь ждать, а полгода уже ни строчки. Жива ли, помнит ли? На душе такая чернота разливается, хоть волком вой. Я воротник поближе к подбородку подтянул, глянул в немытое окошко. Там, за запреткой, на холме церквушка стоит. Солнце уже садилось, и её золотые купола так вспыхнули в вечерних сумерках, что аж зажмурился. Красиво, сука. Глядишь на них — и будто отпускает немного, словно душу тебе кто-то сверху гладит и шепчет: «Держись, не ломайся». Толян заметил мой взгляд, усмехнулся горько. Расстегнул я ватник, а под казённой рубахой, на груди — точно такие же купола, только синие, наколотые лагерной тушью. Семь маковок. Семь лет, которые здесь оставил. Сколько ещё дорисовывать придётся — один Бог знает. Загремели засовы, дежурный гаркнул команду к отбою. Толян затушил бычок о подошву и спрятал фильтр в карман. Ещё один день позади. Завтра снова мороз, развод и лай овчарок. Но пока купола за окном горят — мы ещё повоюем.


