ладно, похоже, я серьёзно выбиваюсь из графика. но я не сдаюсь! страшно представить, что было бы, не подготовь я себе хотя бы примерный сценарий... что-то типа краткой версии романа "Обломов", я думаю. но пожалуй, куда менее трагичной.
зато выяснилось, что я счастливый обладатель симпатичной вещицы, которая старше меня в 2 или 3 раза.
ладно, отчасти меня задержала сама тематика этой карты. я тут даже пошутить нормально не могу.
Траур в викторианскую эпоху отличался своей регламентированностью и продолжительностью. В зависимости от обстоятельств, он мог продолжаться от нескольких недель до нескольких лет, при этом решение соблюдать траурные нормы в течение более длительного, чем было предписано, периода воспринималось с уважением и пониманием, в то время как сокращение необходимого срока осуждалось обществом. Пример подавала сама королева Виктория, носившая траур по мужу до конца своей жизни.
Наиболее популярными материалами для изготовления траурных украшений были: гагат и его дешёвый заменитель — чёрное стекло, жемчуг, чёрная и белая эмаль, гранат глубокого винного цвета, а также волосы покойных и миниатюрные портреты.
ввиду развития моего лора... я сегодня таки чутка опаздываю. некоторые референсы оказалось чертовски сложно найти, а красная ручка таинственно исчезла, так что пришлось срочно искать замену. но ничего, пока спать не ляжешь, завтра не наступит. представляю вашему вниманию Святой Грааль. ну, в каком-то смысле.
возможно, когда-нибудь, когда я наконец выпущу этот проект, кто-нибудь вернётся сюда и воскликнет: так вот, к чему это было!
а может и нет.
«Но выбирай мудро, ведь истинный Грааль даст тебе жизнь, а ложный — отнимет её» — Рыцарь Грааля
Издали при свете огня его руки, лежавшие на коленях, выглядели белыми и изящными, а вблизи оказались грубыми — широкими, с короткими толстыми пальцами. Странно, на его ладонях росли волосы! Ногти — тонкие, длинные, заостренные
привет, мой единственный на данный момент живой подписчик (и тот другой чувак, с которым взаимная подписка, тебе тоже привет), к сожалению, это не обещанный мною пост про вязаную шапку. и в ближайший месяц мне, пожалуй, будет точно немного не до него, но я обязательно его ещё запилю. а пока... я же всё-таки своего рода художник. пора уже начать участвовать в этом челендже (пост был опубликован за секунду до полуночи. считается)
«База́р го́блинов» — поэма английской поэтессы Кристины Россетти, образец викторианской литературы. Написана в 1859 году.
Капли дождя лениво сбегали по котелку. Смахнув рукой в кожаной перчатке влагу с головного убора, бывший инспектор Скотленд-Ярда Мордекай Хьюм вышел из-за угла дома из красного кирпича и в некотором отдалении, не привлекая к себе внимание, последовал за младшим сыном лорда Фэйрчайлда Артуром. Хотя он никогда, даже мысленно, его так не называл. Он предпочитал всё называть своими именами. Сейчас, в сумерках дождливого лондонского вечера, он преследовал Джека-Потрошителя. Убийцу и чудовище.
Мордекай знал, что кровожадный монстр внутри этого богатого, избалованного, больного мерзавца не сможет долго ждать. И рано или поздно он снова вернётся на улицы убивать. Пусть не в Уайтчепеле, где его когда-то вспугнули, но мало ли в городе трущоб с дешёвыми шлюхами.
Уже пьяные, еле-еле стоящие на ногах фонарщики начали зажигать на улицах первые тусклые фонари. Отпихнув ногой в сторону облезлого, одноглазого кота-попрошайку бывший инспектор продолжал слежку.
Мордекай стиснув зубы ждал почти три месяца, и наконец его терпение было вознаграждено. Они уволили его из полиции, наплевав на улики и свидетелей, оболгали, выставив дураком и выскочкой, но это ничего не меняет. Пусть Мордекай Хьюм больше и не служит в Скотленд-Ярде. Правосудие всё равно свершится.
От грязной стены отделился тёмный силуэт, и перед Потрошителем встала высокая женщина в зелёном платье и в дешёвых туфлях на каблуках. Светлые волосы её были забраны в пучок на затылке. Она не была блондинкой. Крашеная, на что указывали чёрные брови. Сколько ей? Тридцать? Тридцать пять? А может быть, всего двадцать: жизнь бедняков вытягивает силы, старит быстрее. Работа проституткой - тем более. Если бы дурочка только знала, что только что остановила посреди улицы собственную смерть.
Какое-то время они переговаривались. Женщина улыбалась и явно флиртовала с убийцей. Тот в своём тёмном плаще и цилиндре слушал её, изредка что-то отвечая, а затем протянул руку и коснулся кончиками пальцев её светлых волос. Провёл ими медленно по щеке, шее. Проститутка счастливо засмеялась и потянула Потрошителя за собой. Вместе они пересекли грязную, мощёную булыжником улочку, на которой играли с дохлой кошкой, привязанной к палке, четверо ребятишек, и зашли в покосившийся деревянный флигель.
Мордекай, переступив через коричневую лужу в которой плавала рыбья голова и гнилой кочан капусты, последовал за ними. Он дал возможность парочке подняться по скрипучим ступеням на второй этаж и лишь потом поднялся сам. Внутри флигеля пахло гнилью, прогорклым китовым жиром и мочой.
Нужную дверь, покрытую потемневшей от времени жёлтой облупившейся краской, он нашёл быстро и без ошибки - ведь за ней женщина снова неестественно, театрально засмеялась. Какое-то время задержав дыхание сжимая в кармане шерстяного тёмно-синего пальто кастет, Мордекай прислушивался снаружи. Сейчас он больше всего был похож на сжатую пружину.
Ждать пришлось недолго. Монстр внутри Потрошителя был слишком голоден. Сначала за дверью что-то упало, а затем проститутка испуганно вскрикнула. Потом ещё раз, но звук был словно задушен. Будто рот её зажала мужская ладонь.
Пора! Пружина распрямилась, и Мордекай мощным ударом ноги выбил хлипкую дверь. Даже щепки в разные стороны полетели, а засов звякнув врезался в стену. Внутри на кровати лежала побледневшая от ужаса проститутка. Зелёное платье её было словно разрезано до лобка, на котором виднелись густые тёмные волосы. К обвисшей правой груди женщины был приставлен медицинский скальпель, рот действительно зажат мужской рукой.
Ши-и-их! - Потрошитель ловко ушёл в сторону одновременно взмахнув острым лезвием перед самым лицом Мордекая. Кажется, он даже коснулся его пшенично-жёлтых усов. Тот ждал этого. В следующее мгновение мощный апперкот подбросил убийцу в воздух, а тяжёлый кастет раздробил ему челюсть. Белые зубы разлетелись во все стороны словно жемчужины порванного ожерелья. Вскрикнув, раскинув руки в стороны, спиной Потрошитель рухнул на деревянную тумбу и раздавил её.
Бесцеремонно вытянув потерявшего сознание убийцу за ногу на середину комнаты, Мордекай поймал испуганный взгляд проститутки и, бросив ей пару монет, властно произнёс:
- Ушла отсюда! Быстро!
Женщина не посмела ослушаться. Подхватив с грязного пола свой недельный заработок, она кивнула и, прижимая к груди порванное платье, пулей вылетела из каморки. А бывший инспектор Скотленд-Ярда посмотрел на лежащего у его ног Потрошителя, изуродованное лицо которого было залито кровью, и подумал, что прежде чем вернуться домой, в свой скучный, продуваемый ледяными ветрами Скоттиш-Бордерс, он должен кое-что сделать.
Правосудие? Какие времена - такое и правосудие. Сжав кулак с кастетом, Мордекай Хьюм вздохнул и, склонившись, нанёс младшему сыну лорда Фэйрчайлда Артуру три мощных удара в голову.
Когда по полу растеклась тёмная лужа крови, он вытащил из плаща трупа бумажник, снял с его указательного пальца массивную золотую печатку с рубином, запонки с маленькими изумрудами, нательный золотой крестик на цепочке и крепкие, хорошо начищенные туфли. Всё это он бросил на кровать. Сделав из простыни мешок, бывший инспектор полиции быстрым шагом вышел на улицу и через пару секунд затерялся в погружённых в сумрак трущобах.
Дождь прекратился, но явно ненадолго. Конечной целью Мордекая стал разрушенный мост на окраинах Лондона. Превратив влажную простынь в узел, он сунул туда пару покрытых плесенью древних булыжников помнивших ещё восстание смутьяна Тайлера, и размахнувшись бросил всё это в реку. Зелёно-жёлтые, маслянистые воды Темзы жадно приняли подношение, навсегда унося с собой тайну Джека-Потрошителя из Уайтчепела.
- Вот и всё. Правосудие свершилось, - негромко произнёс бывший инспектор Скотленд-Ярда.
Некоторое время Мордекай Хьюм молча наблюдал за кругами на воде, а потом, подняв воротник пальто и спрятав руки в карманы, отправился на вокзал. До его поезда оставалось всего полтора часа. В какой-то момент он понял, что не избавился от кастета, и даже ненадолго замедлил шаг, однако тут же в голову инспектору пришла мысль о том, что тот сможет ещё пригодиться. Мало ли что…
Есть города, которые словно нарочно устроены так, чтобы выставлять напоказ различие между тем, кем человек кажется, и тем, кем он является на самом деле, — и Брайтон второй половины девятнадцатого века был именно таким городом. Здесь, на променаде Гранд-Парад, среди дам под кружевными зонтиками и джентльменов в летних сюртуках, приличия соблюдались с той особой тщательностью, какая свойственна курортным местам, где почти все друг другу чужие и почти все хотят произвести хорошее впечатление именно потому, что это впечатление ничего не будет им стоить, — уедешь через месяц, и никто уже не вспомнит, кем ты был на самом деле.
Именно в такой город, в конце 1860-х годов, вместе с овдовевшей матерью переехала женщина по имени Кристиана Эдмундс — переехала так, как переезжают женщины её положения: без определённой цели, без работы, без перспектив, но с твёрдым намерением найти себе какое-то место в мире, который, казалось, вовсе не был заинтересован в том, чтобы это место ей предоставить.
Кристиана Эдмундс
Каждое утро, без четверти одиннадцать, она выходила из дома на Глостер-плейс, натягивая перчатки уже на ходу, не желая тратить на это ни одной лишней минуты дома, и шла по одной и той же дороге — через Куинс-роуд, к Уэст-стрит, — которую могла бы пройти с закрытыми глазами: мимо галантерейной лавки, где иногда останавливалась взглянуть на новую партию лент, мимо аптеки на углу, мимо витрины часовщика — и почти всегда к одному и тому же месту, кондитерской Джона Мейнарда, где горками лежали леденцы, помадка и знаменитые местные «шоколадные кремы» по пенни за штуку.
Соседи, встречавшие её на этом пути изо дня в день, видели ровно то, что она хотела им показать, — даму из хорошей семьи, немного нервную, немного одинокую, но в остальном самую обыкновенную, каких на курорте вроде Брайтона было немало. Никто из них не видел того, что происходило дальше: как пакетик с конфетами, купленный сегодня, назавтра возвращался в ту же лавку почти нетронутым — не той партии, слишком приторно, нельзя ли обменять, — и никто из них не догадывался, что в ридикюле у неё, рядом с носовым платком и флаконом нюхательной соли, лежит не что-нибудь, а мешочек со стрихнином.
Никто из них не догадывался и о другом: что не пройдёт и года, как весь Брайтон будет с содроганием повторять её имя, а маленький мальчик, приехавший на курорт вместе с отцом отдохнуть от лондонской духоты, купит на пенни конфету, от которой умрёт меньше чем за час.
Предыстория. Кристиана Эдмундс
Чтобы понять, что привело Кристиану Эдмундс на скамью подсудимых в Олд-Бейли в январе 1872 года, нужно вернуться назад, к её детству в Маргейте, — не потому, что детство оправдывает то, что случилось потом, а потому, что ни один человеческий поступок не возникает из ничего, и уж тем более — поступок женщины, которую весь Брайтон вскоре станет называть чудовищем.
Отец её, Уильям Эдмундс, был архитектором с положением — по его проектам построили церковь Святой Троицы и маргейтский маяк, — и первые годы жизни девочки прошли именно так, как проходят первые годы жизни дочери преуспевающего архитектора: в доме, где были деньги на домашнюю учительницу и хорошее платье, где имя отца произносили в городе с уважением, а сама девочка усваивала с колыбели то ощущение прочности и порядка в мире, которое детям обеспеченных семей достаётся как бы само собой, без специальных усилий с их стороны.
Брайтон, XIX век — вид с церковью
Прочность эта оказалась мнимой. В конце 1830-х годов в городе впервые зашептались об имени Уильяма Эдмундса — уже не с прежним уважением: разразился скандал вокруг компании Margate Pier and Harbour, где он вместе с казначеем Фрэнсисом Коббом оказался замешан в крайне неприятной истории. До суда дело не дошло, обвинений ему официально не предъявили — но в маленьком приморском городе, где все всех знают, репутации порой достаточно, чтобы заказы стали приходить реже, а прежние знакомые — здороваться холоднее.
Несколько лет спустя дела семьи пошатнулись уже настолько, что встал вопрос о продаже дома, — того самого дома, который до сих пор служил самым весомым, самым осязаемым доказательством того, что Эдмундсы принадлежат к числу людей состоятельных и прочно стоящих на ногах. Покупатель нашёлся, договорились почти обо всём — а в последний момент сделка сорвалась. Для человека менее самолюбивого это осталась бы просто неудачей, одной из тех, что случаются в жизни всякого дельца и забываются через месяц-другой. Уильям Эдмундс воспринял её иначе.
Сперва это выглядело просто как дурное настроение, — мужчина стал чаще запираться в кабинете и подолгу расхаживать из угла в угол, бормоча что-то себе под нос, не в силах ни сесть, ни успокоиться. Домашние поначалу списывали это на переутомление, на неприятности по службе, на возраст — на что угодно, кроме того единственного слова, которое ещё не решались произнести вслух.
Затем возбуждение сменилось другой крайностью — глубокой, вязкой апатией, из которой его не могли вывести ни расспросы жены, ни попытки детей развеселить отца, как в прежние годы. Речь стала путаться, мысль — обрываться на середине фразы, а поведение с каждым месяцем становилось всё непредсказуемее. В конце концов соседи, завидев архитектора издалека, стали переходить на другую сторону улицы, — а ведь ещё год назад эти же люди раскланивались с ним у входа в церковь, которую он сам и построил.
Дом на это время не опустел и не притих — он просто научился жить по-новому, тем особым образом, каким живут семьи, у которых есть тайна, известная всем, но не произносимая вслух. За обедом теперь садились так, чтобы отец оказывался спиной к окну — не по какой-то особой причине, а потому что так меньше было видно, если у него вдруг задрожат руки. Мать, Анна Эдмундс, взяла на себя счета, визиты к поставщикам, разговоры с банком — то, чем прежде занимался муж, — и делала это с той же ровной, непроницаемой вежливостью, с какой принимала гостей, хотя все в доме, включая старшую дочь, догадывались, чего ей это стоит по ночам.
Кристиана, которой в те годы едва минуло четырнадцать, научилась распознавать отцовское состояние по мелочам куда быстрее, чем читала и писала на своих уроках, — по тому, как он держал вилку, по тому, замечал ли вошедшую в комнату служанку, по тому, сколько раз за вечер повторял одну и ту же фразу, не замечая повтора. Слуг в доме становилось всё меньше — денег на жалованье не хватало, а найти новых было всё труднее: не всякая девушка соглашалась идти в услужение в дом, где, как шептались в городе, живёт помешанный. Визиты доктора, прежде редкие и деловые, тем временем сделались частью недельного распорядка, как воскресная служба.
В 1843 году Уильям Эдмундс сделался опасен для окружающих, и его поместили в частную лечебницу в Саутолле. Год спустя денег на лечебницу уже не было. Мужчину забрали домой, а вскоре перевели в Пекхэмскую лечебницу для душевнобольных. Там он и умер. В ту пору Кристиане было девятнадцать: тот самый возраст, когда девушка её круга должна была уже выезжать в свет, принимать ухаживания, готовиться к замужеству, а вместо этого получила то, что не купишь и не отмоешь никаким приданым — репутацию дочери сумасшедшего.
И дело было не только в отце. Безумие в этой семье было не случайностью, а закономерностью, чем-то вроде наследства, которое делили между собой все дети Эдмундсов. Сестра Луиза свела счёты с жизнью в 36 лет. Брат, Артур Бёрнс Эдмундс, страдал эпилепсией и приступами неконтролируемой ярости, которых боялись даже домашние, — в конце концов его поместили в Эрлсвудскую лечебницу для душевнобольных, где он и умер. Кристиана знала обо всём этом с детства, хотя вслух в доме об этом не говорили никогда.
Брайтонская терраса, гравюра эпохи
Теперь спросим себя: чего, собственно, могла ожидать от жизни женщина в положении Кристианы Эдмундс — образованная, начитанная, из хорошей, хотя и запятнанной семьи, но без денег, без отца, без братьев, готовых устроить её судьбу, — в обществе, которое почти не оставляло незамужним женщинам её возраста никакого законного способа почувствовать себя нужной кому-то?
Конечно, она музицировала, читала романы, наносила визиты, вежливо улыбалась на приёмах, но внутри этой вежливой улыбки копилось то, что копится в человеке, годами живущем чужой, ненастоящей жизнью: не столько желание любви как таковой, сколько желание значить хоть что-то для кого-то, быть в чьей-то жизни необходимой, а не просто терпимой из милости.
К сорока годам, когда большинство женщин её круга давно устроили свою судьбу — так или иначе, счастливо или нет, — Кристиана Эдмундс всё ещё оставалась мисс Эдмундс, и это слово, «мисс», прикреплённое к её имени, точно ярлык, с каждым годом становилось тяжелее.
Встреча Кристианы Эдмундс с доктором Бирдом, 1869 год
Доктор Чарльз Бирд появился в её жизни так, как появляются «подобные вещи», — незаметно, буднично, без предчувствия драмы.
Сперва к нему обратилась мать с каким-то нервным недомоганием, потом сама Кристиана — и доктор, солидный, обходительный, с хорошей практикой на Гранд-Парад, поставил ей диагноз «истерия», не задумываясь особенно о том, что означает подобный ярлык для одинокой женщины, которой и без того не хватает внимания и смысла.
Внимание, однако, он ей дал — сперва профессиональное, потом куда более личное.
Между визитами завязалась переписка, между письмами — привязанность, которая для доктора Бирда, человека женатого и практичного, оставалась не более чем приятным развлечением на стороне, но для Кристианы Эдмундс сделалась ровно тем, чего ей так долго не хватало: доказательством, что она способна быть кому-то нужной. Так продолжалось около года, — тайные визиты, записки через посыльных, встречи под предлогом продолжения лечения. Всё это время Кристиана, судя по всему, всё сильнее убеждала себя, что перед ней не интрижка, а начало новой, настоящей жизни, у которой есть лишь одно временное препятствие.
Препятствием этим была законная жена доктора, Эмили Бирд, — женщина, ни в чём не повинная, ни о чём не подозревающая, попросту существовавшая на своём месте, том самом, которое Кристиана Эдмундс для себя вообразила.
Летом 1870 года доктор Бирд решил разорвать связь — то ли испугавшись серьёзности чувств своей пациентки, то ли просто одумавшись, как одумываются женатые мужчины, когда игра становится слишком рискованной. Для Кристианы это было не просто расставание, а крушение единственного плана, который у неё, в её сорок с лишним лет, оставался на будущее.
Отравление Эмили Бирд
Дом доктора Бирда стоял на Гранд-Парад — с начищенной медной табличкой у входа, с занавесками, всегда отглаженными, точно так, как и подобало солидному врачу с хорошей практикой. Эмили Бирд, женщина спокойная и домовитая, ничего не знала ни о письмах мужа, ни о характере его визитов к пациентке с Глостер-плейс. Она вела здесь самую обычную свою жизнь: принимала гостей, вела счета с кухаркой, вышивала по вечерам у окна, выходившего на променад.
В сентябре Кристиана Эдмундс явилась туда с визитом вежливости — и с маленьким подарком в руках: коробкой шоколадных кремов, купленных у Мейнарда на Уэст-стрит. Жест выглядел вполне безобидно: дамы обменивались такими знаками внимания сплошь и рядом, а уж после размолвки с доктором подобный подарок его жене мог сойти за примирительный.
— Попробуйте непременно, — сказала Кристиана, протягивая коробку. — Говорят, у Мейнарда в этом месяце особенно удался шоколад.
Эмили приняла коробку с обычной своей приветливой улыбкой, поблагодарила, усадила гостью на несколько минут в гостиной, поговорила о погоде и о видах на осень. Проводив Кристиану, она вернулась к вышиванию — и, вспомнив о подарке, развернула одну конфету, просто чтобы скоротать вечер за чем-то сладким.
«Christiana Edmunds attempts to poison Mrs Beard» — та самая сцена, из книги Famous Crimes Past & Present
Горечь ударила почти сразу — резкая, металлическая, ни на что не похожая.
— Что-то не так с этой конфетой, — только и успела выговорить Эмили, прежде чем её скрутило судорогой.
Несколько мучительных часов её рвало и трясло в ознобе. К утру стало ясно, что она выживет — организм сам вывел большую часть яда, прежде чем тот успел сделать своё дело до конца.
Дальше начинается то, что человеку постороннему, не знакомому с механикой самообмана, покажется чистым, расчётливым коварством, но что для самой Кристианы, вероятно, ощущалось иначе — как единственный способ не дать миру рухнуть окончательно. Узнав, что Эмили выжила, она не бросилась каяться и не затаилась в страхе разоблачения. Она явилась к доктору Бирду с готовым объяснением.
— Подумать только, я ведь и сама покупала конфеты у того же Мейнарда на прошлой неделе, — заметила она с тщательно отмеренной тревогой в голосе. — Похоже, у бедняги завелась какая-то скверная партия товара. Не пожаловаться ли ему на поставщика, пока не пострадал кто-нибудь ещё?
Доктор Бирд отнёсся к этому объяснению с некоторым недоверием — слишком уж вовремя оно подвернулось, — но заявить в полицию о собственной пациентке, с которой у него был роман, означало выставить на публику скандал, способный погубить его практику и брак разом. Он предпочёл промолчать. И этим молчанием, сам того не желая, дал Кристиане Эдмундс именно то, в чём она нуждалась больше всего, — время.
Отравления Кристианы Эдмундс
Всю первую половину 1871 года она использовала методично, почти по-деловому. Логика была по-своему безупречна: если весь город станет считать, что у Мейнарда время от времени продаются отравленные конфеты, никто не подумает искать конкретного злоумышленника — тем более женщину, что сама якобы пострадала от той же напасти.
Она приходила в лавку почти каждый день — иногда утром, по дороге на променад, иногда под вечер, когда в витрине зажигали лампу и шоколадные кремы блестели особенно соблазнительно. Покупала пакетик, благодарила, шла домой на Глостер-плейс — и там, за закрытой дверью своей комнаты, вскрывала конфеты тонким ножом, вдавливала в мягкую сердцевину несколько крупиц стрихнина и снова заминала шоколадную корочку пальцем. На следующий день она возвращалась в лавку с тем же пакетиком.
— Не тот вкус, мистер Мейнард, — говорила она, слегка морщась. — Слишком приторно. Нельзя ли обменять?
Кондитер, человек обходительный, не привыкший спорить с постоянными покупательницами, кивал, брал у неё пакетик и без разговоров возвращал испорченные конфеты обратно на витрину. Так, конфета за конфетой, испорченный товар расходился следующим покупателям — тем, кому не так повезло.
Подлинная реклама той самой лавки — «Maynards, High-Class Confectioners, 41-42 West Street, Brighton»
За стрихнином она обращалась к аптекарю на Куинс-роуд. Формально купить яд просто так было уже нельзя: закон о продаже ядов, принятый в 1868 году, требовал, чтобы каждый покупатель стрихнина или мышьяка расписывался в особой книге с указанием имени, адреса и цели покупки.
Кристиана объясняла, что травит бродячих кошек, досаждающих её саду, — объяснение настолько обыденное для дамы её круга, что ни у одного аптекаря не возникло и тени сомнения. А чтобы одно и то же лицо не примелькалось в книге учёта, она подписывалась вымышленным именем и посылала за отравой соседских мальчишек, платя им по пенни за поручение, смысла которого они не понимали.
Можно бесконечно задаваться вопросом, сознавала ли Кристиана Эдмундс в полной мере, что делает, — то есть представляла ли она себе, реально и во всех подробностях, что где-то на другом конце этой цепочки, о существовании которого она вовсе не задумывалась, чья-то рука потянется за конфетой, ничего не подозревая. Скорее всего, не представляла — не потому, что была лишена воображения, а потому, что человек, годами убеждающий себя в собственной правоте, вырабатывает поразительную способность не додумывать некоторые мысли до конца.
12 июня 1871 года Альфред Баркер привёз четырёхлетнего сына Сидни на морской курорт — короткий отдых от лондонской духоты, каким его семья баловала себя раз в год. Мальчик бегал по набережной, разглядывал лодки и выпрашивал у отца мелочь на сладости. На эту мелочь он купил у Мейнарда шоколадный крем и съел его почти сразу же, у прилавка, слизывая с пальцев растаявший шоколад. Через несколько минут ему стало плохо, а дальше — ещё хуже.
Отец в панике бросился искать помощи, но всё случилось слишком быстро: не прошло и часа с той минуты, как мальчик надкусил конфету, а его уже не стало.
Старая жестяная коробка от Maynards, Brighton Branch
Здесь всякое сочувствие к обстоятельствам, толкавшим Кристиану Эдмундс к её поступкам, должно, по справедливости, остановиться, — потому что как бы ни были поняты её мотивы, какой бы одинокой и отчаявшейся женщиной она ни была прежде, смерть ребёнка, оказавшегося случайной жертвой чужой войны за чужого мужчину, есть та точка, за которой объяснение перестаёт быть оправданием.
И тем не менее, поразительным образом, известие о гибели мальчика не заставило Кристиану остановиться, ужаснуться, признаться. Оно, напротив, подсказало ей следующий шаг: раз общественное мнение уже само нашло виноватого — кондитера, чью репутацию город обрушил в одночасье, — оставалось лишь закрепить это заблуждение, так сказать, придать ему законченность.
Три анонимных письма, отправленных убитому горем отцу, настойчиво советовали ему судиться с Мейнардом; посылки с отравленными сладостями, разосланные по домам вокруг Гранд-Парад, — включая собственный дом, чтобы отвести подозрения окончательно, — довершали план, который, продержись он ещё немного, вполне мог бы сработать.
Разоблачение пришло не от блестящего сыщика и не от случайной улики, а оттуда, откуда меньше всего можно было ожидать, — от человека, у которого были все причины молчать до последнего: от того самого доктора Бирда, который в конце концов сравнил почерк на этикетках посылок и в анонимных письмах с почерком старых любовных записок, хранившихся у него в столе, и отправился в полицию, рискуя собственным браком и репутацией ради того, чтобы всё это наконец прекратилось.
Газетный заголовок и портрет Кристианы Эдмундс
8 января 1872 года в Олд-Бейли открылся процесс, и зал, до отказа набитый людьми, жадно ловил каждое слово. Доктор Бирд поднимался на трибуну свидетеля с видом человека, для которого это унижение — уже не страх, а расплата, которую он сам себе назначил. Он подтвердил роман. Подтвердил разрыв. И когда судья спросил его напрямую, почему он молчал так долго, зная то, что знал, доктор Бирд ответил не сразу.
— Я боялся не за неё, ваша честь, — сказал он наконец. — Я боялся за себя.
В этом коротком признании было куда больше правды о человеческой природе, чем во всей обвинительной речи прокурора: не злодейство и не благородство определяют в конечном счёте, признаётся человек или молчит, а простой, низкий, вполне понятный страх.
Аптекарь узнал свой почерк в книге учёта. Мальчишка, бегавший с записками за пенни, простодушно признался, что думал, будто носит лекарство для кошек, — и по залу прошёл невесёлый смешок. Мать Кристианы, вызванная защитой как последний довод, дрожащим голосом рассказала суду то, о чём в Брайтоне лишь шептались годами: о муже, умершем в лечебнице, о старшей дочери, наложившей на себя руки, о сыне с эпилепсией. Присяжные слушали это в тишине, которую время от времени нарушал лишь скрип половиц под чьими-то шагами.
Совещались они меньше часа. Виновна по всем пунктам.
Приговорённая к смерти, Кристиана Эдмундс заявила о беременности. Уловка не спасла её от разоблачения врачами — но неожиданно спасла ей жизнь другим путём: разбирательство по этому заявлению вывело на свет всю историю семейного помешательства, ту самую фамильную тайну, о которой в доме Эдмундсов знали, но никогда не говорили вслух.
Защита использовала это, чтобы добиться замены смертного приговора пожизненным заключением по невменяемости. Кристиану отправили в Бродмур, где она и провела следующие тридцать пять лет до своей смерти 19 сентября 1907 года.
Джон Мейнард пережил обвинение, которое так и не предъявили ему официально, но которое едва не разорило его лавку: после суда покупатели постепенно вернулись, хотя ещё долго некоторые брайтонцы предпочитали обходить его витрину стороной.
Доктор Чарльз Бирд, чьё признание в итоге и привело следствие к разгадке, остался с наполовину разрушенной репутацией и с женой, которая едва не поплатилась жизнью за его давнюю слабость.
Можно назвать эту историю историей о ревности. Можно — историей о безумии, унаследованном от отца к дочери. Но точнее всего было бы назвать её историей о том, как общество, не оставлявшее одинокой женщине определённого возраста законных способов почувствовать себя нужной, в конце концов получило то, что само взрастило, — только расплатился за это не тот, кто повинен, а случайный четырёхлетний мальчик, купивший на пенни конфету на морском берегу.
Скажу честно: над каждой такой историей я сижу дольше, чем следовало бы разумному человеку, и после публикации всякий раз украдкой жду — стоило ли. Если для вас стоило — заглядывайте, буду рада: