Манул Стратегического Назначения
«Ум человеческий имеет свои пределы. Зато глупость умных людей — беспредельна».
— Артур Шопенгауэр
Самая опасная, самая разрушительная конспирологическая теория в истории человечества — это вовсе не масоны, не тайное мировое правительство, не рептилоиды с Нибиру и не вышки и вакцины Биллушки Гейтса. Вся эта фольклорная шелуха меркнет перед одной единственной, поистине пугающей фразой, в которую свято верит наш народ. Звучит она так: «Ну, там же наверху не дураки сидят».
Эта фраза — основной психологический бронежилет массового сознания. Базовая ментальная анестезия. Обывателю физически необходимо верить, что за хаосом бытия, за нелепыми приказами и абсурдом жизни приглядывает чей-то строгий, всевидящий и математически безупречный разум.
Но когда ты служишь на флоте, этот бронежилет прошивается навылет суровой реальностью примерно на второй месяц.
Возьмем, к примеру, командира атомного подводного крейсера стратегического назначения. Давайте на секунду остановимся и просто осознаем масштаб. У этого человека под ногами — сто шестьдесят метров черного стального корпуса. За его спиной, в шахтах — шестнадцать баллистических ракет. На каждой ракете — по десять разделяющихся ядерных боеголовок индивидуального наведения. Сто шестьдесят рукотворных солнц. В его власти, кроме двух реакторов еще и по одному повороту ключа, стереть с глобуса целый континент и устроить планете локальный Судный день, после которого выживут только глубоководные тихоходки и корабельные крысы.
Конечно, на такие должности не назначают идиотов. Это медицинский и кадровый факт. Чтобы дорасти до командира «стратега», нужно пройти тысячи часов тренажеров, сдать сотни жесточайших зачетов, вызубрить устройство реактора до последнего винтика и пройти сквозь сито таких параноидальных медкомиссий и психологических тестов, на которых отсеялся бы сам Джеймс Бонд. Они — элита из элит. Белая кость. Интеллектуальный спецназ. Они, безусловно, не дураки.
Но именно в этом и кроется главный, леденящий душу парадокс.
Потому что иной раз, глядя на такого «не дурака», ты начинаешь глубоко сомневаться в основах мироздания. Когда интеллект, выточенный для управления апокалипсисом, оказывается заперт в гниющей системе, где смысл службы давно потерян в кабинетах и сокращениях, этот интеллект начинает мутировать. Он не деградирует в банальную глупость. Он кристаллизуется в изощренный, монументальный, почти аристократический абсурд.
Капитан 1-го ранга Оленев, командир единственного оставшегося в строю ракетоносца в бухте Падлавского, был именно таким человеком.
Он был блестяще умен. Он знал гидродинамику и ядерную физику лучше, чем таблицу умножения (которую по ненадобности стал забывать). Но когда этот гений военно-морской тактики с серьезным, философским лицом притаскивает на борт дикого манула и на голубом глазу заявляет, что этот срущий по углам степной монстр — «нештатный тренажер духовной бдительности», у тебя с треском рвутся шаблоны.
Когда ты видишь, как офицер, способный в уме рассчитать траекторию полета межконтинентальной ракеты из-под льдов Арктики по полигону на другом полушарии, стоит и с ухмылкой наблюдает, как его элитные мичманы в тяжелых яловых сапогах (чтобы не прокусили икры) оттирают кошачье дерьмо с пульта управления ГЭУ.. Вот тут вера в спасительную теорию «там же не дураки сидят» дает окончательную, непоправимую трещину.
Они не дураки, нет. Они гораздо интереснее.
Они — умные, глубоко мыслящие люди, которым государство доверило ключи от конца света, но забыло объяснить, зачем всё это нужно, пока они десятилетиями гниют у причала, охраняемые медведями, в ожидании утилизации. И тогда их живой ум начинает придумывать свой собственный смысл. Свой личный космос в замкнутом объеме прочного корпуса.
И если для того, чтобы почувствовать себя живым богом, повелителем стихий, им нужно заставить сто двадцать здоровых мужиков бояться дикого кота — они сделают это. Сделают с безупречной логикой, опираясь на Устав, и с обаятельной, снисходительной командирской улыбкой.
В то время, когда Союз уже лет десять как развалился и началась эпоха ранних мемов, в забытой богом бухте Падлавского, под аккомпанемент чавкающих по грязи медвежьих лап и плеск идущего на нерест лосося, теория «не дураков» проходила свой самый суровый краш-тест. И проигрывала его с разгромным счетом.
Бухта Падлавского в те годы напоминала карман пространства, про который в Главном штабе забыли, а природа еще не решила, как именно его переварить.
Пейзаж здесь дышал величественным, первобытным фатализмом. У пирсов, покачиваясь на темной слюде приливной волны, спали мертвые «сестры» — выведенные из состава флота атомоходы. Их флаги были давно спущены, механизмы обесточены, и лишь по одному вахтенному матросу-срочнику сидело на каждом мертвом борту, периодически запуская помпы, чтобы эти гигантские титановые киты не легли на грунт раньше времени. От некогда могучей дивизии в строю остался лишь один действующий крейсер да два сменных экипажа, которые делили его, как изношенную шинель.
Вокруг сжимала кольцо дикая, нетронутая тайга. Сопки густо поросли лесом, а в прибрежных речушках вода буквально кипела серебром — лосось шел на нерест так густо, что, казалось, по его спинам можно перейти на другой берег. Рыбачь — не хочу. Да и грибов с ягодами в распадках было столько, что хватило бы прокормить пол-армии. Но за ограду пирсов матросы и офицеры выходили редко и с опаской. Там властвовали медведи. Хозяева тайги бродили по сопкам сытые, наглые, изредка выходя к проволоке понюхать запахи увядающей цивилизации.
Поэтому гарнизонный быт приобрел причудливые, почти первобытные формы бартера. К КПП периодически спускались местные жители, коренные охотники. Из багажников старых «УАЗиков» они доставали свежую медвежатину, икру, туши лосося и меняли всё это на главную жидкую валюту флота — корабельное «шило» (спирт) и корабельную ветошь. В такие дни на бетонных пирсах, прямо в тени рубки атомного крейсера, разводили костры в железных бочках. Запах жареной медвежатины и рыбного шашлыка смешивался с ароматом мазута и йода. Это был апокалиптический пикник на обочине великой империи.
В этот сюрреалистический мир органично вписывался командир последней живой лодки, капитан 1-го ранга Оленев.
Оленев не был ни самодуром, ни карьеристом. Он был продуктом времени, когда логика рухнула, и чтобы не сойти с ума, нужно было просто расслабиться и получать удовольствие от абсурда. Он смотрел на ржавеющий флот, на медведей, на сокращения штатов с ироничным прищуром скучающего аристократа, чей замок медленно, но верно осаждают варвары. Он не пытался спасти систему. Он в ней комфортно дрейфовал, обустроив внутри стального корпуса свой личный, суверенный микрокосм.
Деградация системы берегового управления дошла до того, что в очередную автономку на борт был вынужден подняться замполит дивизии — Начпо. Должности сокращались, штабы сливались, и кабинетный функционер, привыкший к мягкому креслу и бумажным отчетам о политинформациях, внезапно оказался втиснут в прочный корпус. Начпо бродил по отсекам с папками, потерянный и неуместный, как настройщик роялей в кузнечном цеху.
Именно в эту атмосферу медленного увядания командир Оленев и привнес свой главный шедевр. Кэп утверждал, что сей шедевро был ручной и безобидный. Это был самец Манул.
Пока лодка готовилась к выходу, стоя у пирса, зверь осваивал территорию. Это был не кот, а пушистый концентрат степной злобы. Манул категорически не желал сидеть в командирском салоне. Он патрулировал отсеки, бесшумно стелясь по палубе, и избрал своей главной мишенью икроножные мышцы личного состава, в которые впивался зубами, а иной раз внезапно царапал когтями.
Флотская традиция ходить внутри лодки в легких дырчатых тапочках умерла в три дня. Экипаж, матерясь сквозь зубы, влез в тяжелые яловые сапоги. Теперь по центальному проходу отсеков ракетоносца грохотали каблуки, как в пехотной казарме.
На робкие жалобы офицеров командир Оленев реагировал с философской ухмылкой. — Это, товарищи, не кот. Это нештатный тренажер бдительности, — мягко грассируя, пояснял он в кают-компании. — Расслабились вы на шашлыках на пирсе. А зверь держит вас в тонусе.
Но манул не только кусался. Он гадил. Гадил обильно, изобретательно и абсолютно везде: за гирокомпасом, на кабельных трассах, у входа в реакторный отсек. Когда старпом, багровея, доложил, что тварь наложила кучу прямо на графики вахт, Оленев философски поднял палец к подволоку:
— Бог шельму метит, старший помощник. Значит, нагрешили вы, и ваши вахтенные. У кота аура чистая, он плохих людей и гнилые места за версту чует. Очищайтесь духовно.
Больше всего в этой ситуации страдал боцман — мичман Тарасюк. Человек, для которого чистота палубы и блеск медяшки были смыслом жизни. Его хозяйство на глазах превращалось в общественный лоток, а сам он не мог даже пнуть мохнатого диверсанта, опасаясь командирского гнева. Боцман копил ярость молча, как аккумулятор — заряд.
Затем лодка ушла в автономку. И если на берегу всё это казалось злой шуткой, то под водой начался настоящий сюрреализм. Манул, испугавшись гула турбин и перепадов давления, наотрез отказался покидать Центральный пост — святая святых корабля.
За несколько недель ЦП пропитался таким густым, режущим глаза запахом кошачьей мочи и экскрементов, что у вахтенных слезились глаза. Аммиачный ладан висел в воздухе плотной пеленой. Вентиляция гоняла этот дух по кругу.
И тут Оленев перешел невидимую грань. Убирать за своим «тренажером бдительности» он заставил элиту Центрального поста — контрактников-«рулей» и мичманов-электриков штурманской группы. Взрослые мужики, виртуозы глубины, управляющие тысячами тонн водоизмещения, были вынуждены, сжимая челюсти от унижения, ползать с ветошью и картонками, соскребая командирские причуды из-под приборных стоек.
Замполит, сидя в углу и задыхаясь от аммиака, строчил в свой блокнот хроники падения флота, но вмешаться не смел. Экипаж погрузился в глухое, темное оцепенение.
Но всё заканчивается. Отмотав свои сутки, лодка всплыла, вошла в родную бухту Падлавского и бросила швартовы на пирс.
После докладов, суеты и первых объятий свежего, морозного воздуха, командир Оленев, предвкушая сход на берег, покинул свой салон и поднялся на мостик — выкурить сигарету и насладиться видом родных сопок.
Этого момента боцман Тарасюк ждал семьдесят суток. Его план был гениален в своей жестокой, первобытной простоте. Боцман не стал травить кота. Он ударил в самое сердце командирского дзена.
Тарасюк бесшумно вскрыл каюту командира. Манул сидел на диване, нервно подергивая хвостом. Боцман достал из кармана остро отточенный шкерочный нож. Одним неуловимым движением он подцепил висевшую на плечиках роскошную, статусную кожаную куртку-«канадку» Оленева. Лезвие с хрустом распороло толстую кожу раз, другой, третий, он драл плашмя и острием — имитируя глубокие, яростные удары звериных когтей. Куртка повисла жалкими лоскутами.
Затем Тарасюк расстегнул брюки. Он сделал то, о чем втайне мечтал весь Центральный пост. Он обильно, с чувством глубокого удовлетворения, помочился прямо на рукав разложенного на койке парадного командирского кителя и внутрь выходных ботинок.
Но боцман был профессионалом падлян. Он знал, что человеческая физиология не обманет чуткий нос. Из второго кармана он извлек флакончик нашатырного спирта, заранее выпрошенного у начмеда. Он щедро окропил нашатырем китель, ботинки и остатки канадки. Резкий, бьющий по рецепторам запах мгновенно заполнил каюту, стопроцентно имитируя концентрированный аромат кошачьего бунта.
Манул смотрел на это священнодействие широко открытыми желтыми глазами.
— Ну что, падлюка, — тихо сказал боцман, пряча нож. — Посмотрим, кого твой патрон сейчас пометит. И растворился за переборкой щелкнув ключом.
Через десять минут капитан 1-го ранга Оленев спустился в каюту. Он любил свой уют. Он любил свой китель. Он любил свою непробиваемую философию. Но когда в нос ему ударил аммиачный дух, а взгляд упал на изодранную кожу канадки и мокрый парадный мундир, философ внутри него скоропостижно скончался. В его глазах полыхнуло ледяное бешенство…
...Глубокой ночью вахтенный матрос, кутаясь в ватник на палубе у рубке, услышал тяжелые шаги. Из рубочного люка показался командир. Лицо его было каменным а глаза горели яростным гневом. В руках он держал тяжелый, дергающийся дуковский мешок.
Оленев подошел к краю надстройки. Размахнулся. Мешок с глухим, коротким плеском ушел в ледяную черную воду Падлавской бухты, пуская быстрые пузыри.
Вахтенный, оцепенев, смотрел на командира. Оленев медленно повернул к нему голову. Никакой ухмылки больше не было. Он поднес палец к губам: «Тссс». А затем ребром ладони медленно провел по своему горлу, и пистолетом указательного пальца направил на вахтенного.
Матрос судорожно сглотнул и отдал честь.
Тайга вокруг бухты Падлавского продолжала безмолвно спать. Медведи бродили по сопкам, лосось шел на нерест. Система переварила очередную аномалию, вернувшись к своему привычному, понятному ржавому увяданию. И только в Центральном посту еще долго, до самого полузатопленного плавдока, едва уловимо пахло нашатырным спиртом — запахом единственного удачного мятежа на Тихоокеанском флоте.
