Я в этой серии выкладываю посты о ВОИНАХ, который значились в составе 46-го гвардейского ночного бомбардировочного авиационного полка. В этом полке служили Ночные ведьмы. Но здесь не только сами девушки—авиаторы, но и все, кто имел причастность к этому полку. Просто делать отдельную серию я не стала, потому что все, кто там служили имеют право на то, что их помнили и чтили. Вечная Слава Героям!
Начальник оперативного отдела 46-го гвардейского ночного бомбардировочного авиационного полка 325-й ночной бомбардировочной авиационной дивизии 4-й воздушной армии 2-го Белорусского фронта, гвардии лейтенант.
В Красной Армии с 1941 года. В действующей армии с мая 1942 года.
Участвовала в битве за Кавказ, освобождении Кубани, Крыма и Белоруссии. Дошла до Германии.
К чему представлена: Орден Красной Звезды
Чем награждена: Медаль «За отвагу», Медаль «За оборону Кавказа»
Мария Фортус входила в состав 46-го гвардейского ночного бомбардировочного авиационного Таманского Краснознамённого и ордена Суворова полка, поэтому и находится в серии «Ночные ведьмы». Этот полк стал правопреемником 588-ого ночного легкобомбардировочного авиационного полка,в котором, в основном и были «Ночные ведьмы». Но, кроме них, там было много славных воинов, про которых я и буду продолжать писать в этой же серии, чтобы не путать Вас и самой не путаться. Каждый из них достоин Памяти и Славы.
Ярая революционерка и участница трех войн, разведчица Мария Фортус несколько раз чудом избежала смерти, словно имела за плечами бдительного ангела-хранителя. Ее легендарная биография, нашедшая отражение в кинофильме Иосифа Хейфица «Салют, Мария!» (1970), до сих пор вызывает горячие споры: одни с восторгом перечисляют ее подвиги, другие пытаются их опровергнуть, обвиняя биографов в мифотворчестве. Однако лучшим подтверждением ее подвигам служит то, что выдающиеся военные заслуги Марии Фортус отмечены высочайшими советскими наградами, и лишь наличие репрессированного брата помешало ей получить звание Героя СССР.
Сквозь три войны к Победе
Мария Александровна Фортус, дочь богатого банкира еврейского происхождения, родилась в 1900 году недалеко от Херсона. Несмотря на столь обеспеченного родителя, будущая разведчица вместе со своей старшей сестрой Ариадной и младшим братом Михаилом уже в раннем возрасте познала нужду: отец оставил семью, и она вынуждена была самостоятельно зарабатывать на хлеб, работая вышивальщицей в швейной мастерской.
Возможно, такая ранняя перемена в судьбе и повлияла на весь ее дальнейший жизненный путь. Уже в 16 лет Мария вступает в партию эсеров, а после Октябрьской революции 1917 года вместе с братом становится членом большевистской партии. В херсонском подполье она активно участвует в Гражданской войне, выполняя сложные и опасные задания ЧК.
Так, например, согласно официальной биографии, Мария Фортус с риском для жизни перенесла на себе через линию фронта зашитые в пояс бриллианты, пройдя долгий путь пешком от Херсона до Киева, а в 1919 году проводила агитационную работу среди французских интервентов.
В конце 1920-х, оставив на руках матери крошку-сына, она вслед за своим супругом, испанским коммунистом Рамоном Касанелласом Люком отправляется к нему на родину, где по фальшивым латиноамериканским документам участвует в деятельности Компартии Каталонии, подпольно добывая информацию о вооруженных силах Испании для СССР. А затем после гибели мужа в 1933 году и двухлетнего перерыва вновь отправляется в Испанию, уже для участия в гражданской войне. Там в боях под Сарагосой она потеряла единственного сына Рамона, служившего летчиком, а позже отличилась уже на фронтах Великой Отечественной.
Она не поколебалась в своих убеждениях, оставшись верной коммунистическим идеалам и после того, как в 1937 году ее брат, известный под псевдонимом Павел Александрович Миф, участник Китайской революции и основатель первого в СССР Института китаеведения, был расстрелян как враг народа по обвинению в контрреволюционной деятельности.
Советский военачальник, генерал А. И. Родимцев вспоминал о службе Марии Фортус в годы Великой Отечественной войны: «Она была начальником разведки в партизанском отряде Медведева, ходила на задание вместе с прославленным разведчиком, Героем Советского Союза Николаем Кузнецовым. Многие смотрели фильм «Альба Регия». Но мало кто знает, что операцию «Альба Регия» организовала Мария Александровна, офицер разведки».
Неподвластная смерти
Пожалуй, самым поразительным фактом биографии Марии Фортус была ее неуязвимость для вражеских пуль. Если верить биографам, еще во времена Гражданской войны разведчица дважды была расстреляна.
Первый раз смертный приговор ей вынесли махновцы. Чтобы раздобыть денег на выкуп боевых товарищей, Марию отправили к лидеру анархистов Нестору Махно, просить денег якобы на школу. Молодая переговорщица приглянулась «батьке», да и его супруга Галина Кузьменко пожалела нуждающихся детей и уговорила мужа помочь, однако лицо Марии запомнила хорошо.
Когда чекисты вновь внедрили Марию в махновскую армию под видом медсестры, жена Махно опознала екатеринославскую «учителку» и велела расстрелять. Спасла разведчицу медная пуговица на платье, от которой отрикошетила пуля, и, раненая только в плечо, Мария Фортус была спасена от смерти обнаружившими ее местными крестьянами.
Второй раз в разведчицу в упор выстрелил бывший царский офицер, разоблачивший ее во время работы в Одессе, где она под видом хозяйки явочной квартиры принимала посланцев белого генерала Булак-Булаховича. Однако разведчица успела сделать ответный выстрел, убив офицера наповал, и таким образом снова сумела выжить. Не обошлось и без тяжелого ранения от рук гитлеровцев.
Тем не менее счастливая звезда Марии Фортус провела ее через все испытания, и разведчица дожила до 1980 года, скончавшись в возрасте 79 лет, оставив по себе несколько книг воспоминаний. Среди 34 боевых наград Марии Фортус два Ордена Ленина, два Ордена Боевого Красного Знамени и Орден Красной Звезды.
26 августа войска пяти советских фронтов развернули масштабное наступление на протяжении более 1400 километров — от Смоленска до Азовского моря. Одними из первых в бой вступили соединения Центрального фронта под командованием генерала армии К.К. Рокоссовского.
Несмотря на ожесточённое сопротивление противника, советские войска стремительно продвигались вперёд, не позволяя гитлеровцам закрепиться на промежуточных рубежах. 21 сентября был освобождён Чернигов, после чего немецкие части начали отход к Днепру.
Перед советским командованием встал сложнейший выбор: дать войскам время для подготовки либо форсировать Днепр с ходу, пока противник не успел создать на западном берегу мощную оборону. Было принято решение действовать незамедлительно.
Под непрерывным огнём противника советские бойцы переправлялись через реку на рыбацких лодках, плотах и других подручных средствах. Проявляя исключительное мужество и стойкость, они захватывали и удерживали плацдармы на правом берегу Днепра.
Именно с них в последующие месяцы развивалось дальнейшее наступление. В октябре — декабре 1943 года в ходе Нижнеднепровской операции были разгромлены крупные группировки противника. 6 ноября в результате Киевской наступательной операции советские войска освободили Киев — столицу Украинской ССР.
Битва за Днепр завершилась крупной стратегической победой Красной Армии. Она окончательно закрепила наступательную инициативу за советскими войсками, нанесла тяжёлое поражение вермахту и открыла путь к дальнейшему освобождению территории Советского Союза и Европы от нацистской оккупации.
Поставленный Мяло вопрос звучит почти как приговор: можно ли победить в новом историческом противостоянии, продолжая проклинать ту Россию, которая сокрушила нацизм? Газета «Суть времени» №679 / 17 августа 2026
Икона «Пришествие большевиков»
_________________________________________
От редакции
Публикуя статью Ксении Мяло о французском протесте, мы обещали и дальше знакомить читателей с глубокими и неординарными работами этого автора, написанными для журнала «Россия XXI», издаваемого Центром Кургиняна. Сегодня мы выполняем это обещание и предлагаем первую часть статьи «Без надгробного псалма», посвященной отношению Русской православной церкви к советскому наследию. В настоящий момент, когда Россия ведет борьбу за право быть собой, поставленный Мяло вопрос звучит почти как приговор: можно ли победить в новом историческом противостоянии, продолжая проклинать ту Россию, которая сокрушила нацизм? СВО окончательно обнажила несостоятельность антисоветского мифа: народ нельзя собрать, вычеркивая из его памяти Октябрь, индустриализацию, Великую Победу и опыт общего дела. Разрыв между православной и советской Россией — уже не спор о прошлом, а оружие против нашего будущего. Поэтому от Церкви сегодня требуется не участие в очередном витке десоветизации, а мужество признать в советском порыве к справедливости, братству и самопожертвованию продолжение глубинных духовных исканий русского народа.
Сегодня мы выполняем это обещание и предлагаем первую часть статьи «Без надгробного псалма», опубликованной в № 6 журнала за 2009 г. и посвященной отношению Русской православной церкви к советскому наследию.
_________________________________________
Заррин-Тадж села на один из корней чинары, который уходил вглубь, точно хищная рука, и заметила еще, что на высоте ствола росли камни. Должно быть, река в свои разливы громила чинару под корень горными камнями, но дерево въело себе в тело огромные камни, окружило их терпеливой корой, обжило и освоило и выросло дальше, кротко подняв с собою то, что должно было бы его погубить…
Андрей Платонов, «Такыр»
Константин Юон. Штурм Кремля в 1917 году. 1951
Древняя максима «о мертвых либо хорошо, либо ничего», по сути дела, всегда — или почти всегда — оставалась лишь благим пожеланием и рекомендуемой нормой, даже в отношении простых смертных. Что же до великих и сильных мира сего, чьи мнения, решения и свершения неизбежно и нередко определяющим образом воздействуют на жизнь и судьбы множества людей и даже целых народов, то буквально следовать ей и вовсе невозможно; в противном случае пришлось бы вообще отказаться от любых попыток запоминать, а тем более понимать историю. Ибо она творится людьми — и это утверждение справедливо даже со строго религиозной, по крайней мере христианской, точки зрения. Об этом митрополит Антоний Сурожский (Блум) напомнил на встрече с творческой интеллигенцией Москвы еще в октябре 1989 года. То есть именно тогда, когда мы стояли на пороге новых потрясений и когда вопрос о личном, волевом и свободном, выборе каждого, независимо от его земного статуса — будь он самым высоким или самым скромным, — приобретал особо острое звучание: «Что касается до воли Божией и воли человеческой… Еще отцы Церкви в древности говорили, что история определяется тремя волями: волей Божией, волей бесовской и волей человеческой. И они указывали на то, что воля Божия — всемогущая, всегда благая — сама себе положила пределом человеческую свободу…»
А коли так, то история в нашей памяти должна жить — и всегда живет — как череда дат и событий, как галерея лиц, каждое из которых имело не только имя и узнаваемый облик, но и свою собственную волю, претворенную в деяния. И вот они-то не могут не быть подсудны истории. Потому, разумеется, никто из великих не вправе надеяться обрести за гробом надежное убежище не просто от обсуждений, но и от самых беспощадных осуждений, обличений и ниспровержений, балансирующих на грани недопустимого: глумливого гробокопательства и осквернения праха. А порою такую грань и пересекающих.
К сожалению, именно это и произошло в нашей стране, где за минувшие 20 лет, похоже, уже не осталось неперерытых могил и неперемытых костей. Одно имя, однако, остается вне конкуренции: Сталин. Вот уже почти полстолетия миновало с того тайного, ночного (и уже в этом было нечто сумеречно-зловещее, вурдалачье) перезахоронения его праха, а все не убывает очередь желающих покопаться в этом, наверное, самом знаменитом в истории гробу. Но приблизились ли мы за это время к пониманию сталинской эпохи, всех громадных, вмещенных ею событий, к пониманию советской эпохи вообще — в ее глубинных связях с отечественной историей, равно как и с мировой? Ничуть, и даже растеряли то, что уже имели. А между тем стоим на пороге нового витка этих раскопок, словно мы навеки обречены блуждать по лабиринтам гигантского склепа.
Иосиф Сталин
Нет необходимости подробно напоминать о чудовищном по силе информационном ударе, нанесенном общественному сознанию (еще до распада СССР, когда стартовала кампания по «ломке стереотипов»). Притом сознанию, совершенно не подготовленному к такому удару за десятилетия весьма строгой информационной диеты и в определенном смысле почти столь же беззащитному, что и сознание ребенка. А потому я считаю глубоко несправедливыми нередко звучащие сегодня утверждения, будто народ «сам во всем виноват», что он «не сопротивлялся» и чуть ли не с наслаждением, притом весь поголовно, хлебал варево, ежедневно тоннами выливаемое на него по каналам СМИ, заметим, абсолютно подконтрольным правящей партии. Это далеко не так — напротив, реакция была очень болезненной, и болезненность эта усугублялась сознанием собственного бессилия, которое более чем объяснимо. Ведь по причинам, которые, думаю, в комментариях не нуждаются, подавляющая часть населения СССР не обладала (да и не могла обладать) даже малой долей той информации, которой располагал авангард «ломки стереотипов» и которую он, препарируя и аранжируя по своему усмотрению, потоками извергал на страну. Авангардом же этим, нервом, движителем, рупором всяческой ломки стала и почти до конца 90-х годов оставалась советская по своему происхождению, в основном столичная, интеллигенция, по некоторому недоразумению названная у нас демократической. Вот она-то и получила в свое распоряжение по меньшей мере все девяностые годы для выполнения задачи полной и окончательной десоветизации общественной жизни России, равно как и общественного сознания.
Целое десятилетие в эпохи крутых социальных перемен — срок немалый: и за более короткое время, бывало, рушились целые царства и воздвигались новые. Ну, что до разрушения царства прежнего, то тут действительность превзошла все ожидания и надежды, взлелеянные на кухнях, где запоем читали Андрея Амальрика. Который, как, наверное, не все покуда забыли, пророчил гибель СССР как последней в мире и по определению приговоренной империи (позже эта мысль была подхвачена и выведена на совершенно другой политический уровень академиком Сахаровым) еще до 1984 года. А вот с воздвижением царства нового вышла заминка, в сущности, длящаяся и по сей день. Демократизм лидеров и зачинателей радикальной ломки очень быстро, почти так же быстро, как пал и Советский Союз, обнаружил свою камуфляжную природу, а новых идей, способных связать в единое целое все еще огромную страну, где вдобавок развивается тенденция расползания не только на региональные, но и (о чем говорится гораздо реже) почти непроницаемые друг для друга социальные анклавы, не явилось. К тому же новая социальная реальность, возникшая на обломках прежней жизни, оказалась столь жесткой, а грубое неравенство, ставшее фундаментом всей структуры новых общественных отношений, так сильно затронуло и саму интеллигенцию, что она стала быстро расслаиваться и терять свою общую идентичность и влияние. В сущности, та интеллигенция, которую Россия знала на протяжении более полутораста лет, уходит, полагаю, необратимо. Та же часть ее, которая шла в авангарде перестройки и последовавшего за ней крушения всего советского уклада жизни, уходит, так и не справившись с другой частью своей задачи, так и не доведя до конца процесс обвальной десоветизации общественного сознания, в начале перестройки стартовавший под кодовым названием «десталинизация». Нашумевшие итоги кампании по выбору «имени России» наглядно показали это. А потому вряд ли эта социальная группа еще может быть востребована в качестве основной ударной силы для выполнения прежней работы — коль скоро власти РФ снова обозначат достижение той же цели в качестве одной из своих первостепенных озабоченностей.
До недавнего времени такая перспектива не казалась слишком реальной, а некоторые тенденции путинского восьмилетия внушили немалому числу людей надежды на то, что ничего похожего на пропагандистский шквал перестройки больше не будет и что придет, наконец, осознание необходимости восстановить целостность отечественной истории. А ее, конечно же, не восстановить циклическими повторениями кампаний по «де». Однако череда событий последних шести месяцев уходящего года внезапно перенесла нас в подобие некоего «дежа вю», поставив общество перед перспективой не только новой «десталинизации», но и обращения, для запуска нового ее витка, к фальшивой (еще к концу 80-х годов исчерпавшей себя) схеме ХХ съезда КПСС. Именно так, например, ставит вопрос президент фонда «Эффективная политика» Глеб Павловский, комментируя выступление президента РФ Д. Медведева «Россия, вперед», с резко расставленными в нем антисоветскими и особенно антисталинскими акцентами.
Голова разрушенной статуи Сталина. Венгерское восстание 1956 года
Оно уже вызвало весьма благосклонные отклики на Западе, где было воспринято как своего рода жест согласия с заявлением ОБСЕ от 2 июля 2009 года о необходимости осудить фашизм и сталинизм как тоталитарные режимы, равно ответственные за совершение преступлений против человечества. Павловский же, солидаризируясь с такой оценкой, почему-то возводит ее истоки к ХХ съезду, к тому же объявляя «антисталинизм» ни больше ни меньше как «официальной доктриной советского и (!) российского общества», которая «пересмотрена быть не может. Как в Германии не может быть пересмотрен антинацизм. Если пересматривается доктрина, надо создавать другое государство».
Между тем любому человеку в нашей стране, а уж г-ну Павловскому тем более, известно, что о создании именно нового государства, которое никак не следует отождествлять с СССР, неоднократно заявляли сами руководители РФ, а потому, конечно, особенно умиляет это «и». Известно ему и то, что никакой подобной «официальной доктрины» не существовало и в СССР, а уж коли бы она была, то сформулировать ее могла только КПСС. Но она давно утратила власть, а все произошедшее назвали революцией, не так ли? Так о какой преемственности «доктрин» может идти речь? Напротив, поменялись и все доктрины, обрушился самый каркас хрущёвского доклада, целиком построенного на противопоставлении сияющего ничем не запятнанной чистотой образа Ленина и окружающей его столь же блистающей архангельской рати, то бишь «ленинской гвардии», и прокравшегося в эти небесные сферы демона, Сталина, наделенного в докладе даже комичным, при иных обстоятельствах, обликом исчадия ада с ярмарочного лубка.
Протекшие с тех пор годы давно уже разнесли в щепки всю эту схему, и вернуться к ней невозможно, даже осуществив глубокую инфантильную регрессию национального сознания. Ответом на подобный эксперимент скорее всего станет уже абсолютное равнодушие ко всему выходящему за пределы своей частной жизни. Но о каком развитии, да и о каком государственном строительстве, можно будет в таком случае говорить?! А потому все сказанное можно было бы принять за циничную и не слишком уместную шутку, если бы не продолжение, а оно, по Павловскому, таково: «Все-таки наше общество и страна остаются во многом еще советскими (впечатляет это „все-таки“ почти сразу же после дружественно объединяющего эпохи „и“. — К. М.). И роль сталинизма в советском наследии неустранима. В этом смысле советское наследие и антисталинское, и сталинское одновременно. Оно расколото, как было расколото советское общество по этому поводу после Хрущёва. Поэтому никак не удается удалить Сталина — до сих пор не проанализирован советский опыт. Чтобы идти дальше, нужна уважительная, но глубокая критика советского опыта. А этой критики нет».
«Никак не удается удалить Сталина» — это, конечно, звучит и после полувековой одержимой возни с его прахом может даже восприниматься как своего рода признание масштабов личности противника. Но неясно другое. Если, предположим, целью такого то ли анализа, то ли критики является, помимо «удаления Сталина», все-таки признание некоторых достоинств и достижений советской эпохи, то каким же образом можно отделить от них человека, на протяжении почти 30 лет обладавшего если не абсолютной, то, безусловно, огромной властью в стране и, стало быть, более всех причастного не только к ее падениям и преступлениям, но и к победам и свершениям?
Иными словами, как можно «устранить неустранимого» из советской эпохи, не сняв их единым блоком. То есть не обрушив вконец и саму эпоху. Думаю, это прекрасно понимают и архитекторы новой «десталинизации», а потому то, что лишь на первый взгляд может показаться очередным приступом мании преследования то ли тенью Сталина, то ли его тени, в действительности метит гораздо дальше и глубже. Реализация этих дальних целей, конечно, уже не по плечу ветеранам перестройки, что и показали их первые публицистические залпы, последовавшие тотчас же за выступлением президента Д. Медведева. Для создания фона, для начальных па «от печки» подобное еще приемлемо и, надо полагать, будет востребовано; но для выполнения фундаментальной работы — нет. Для нее требуется боец куда более тяжелого веса, который и выступает на авансцену.
Слово с амвона
Чрезвычайно усилившаяся и окрепшая за те же 20 лет, в течение которых вначале торжествовала, а затем расслаивалась и истаивала еще недавно столь влиятельная светская интеллигенция, сегодня Русская православная церковь обладает несравненно большими ресурсами влияния на общество. В том числе и на те слои населения, которые всегда оставались непроницаемыми для либералов-западников, слишком быстро срывавшихся в обличение России как таковой, будь она «белая» или «красная», царская или советская. А также — и в особенности — всех мыслимых и немыслимых пороков «рабской русской души». Кроме того, Церковь куда как более надежно, нежели любая светская группа, защищена от несогласий с ней, а уж тем более от сколько-нибудь острой полемики. Защищена своим многовековым авторитетом, достоинством сана, а также — и не в последнюю очередь — широко распространившимися в современной России уклончивостью и конформизмом, что позволяет РПЦ более свободно, чем когда-либо в ее истории, и все более непререкаемо высказываться даже по вопросам общенационального значения, отнюдь не находящимся в ее исключительной компетенции (по крайней мере, покуда не отменена 14-я статья Конституции, объявляющая РФ светским государством).
Словом, потенциал ее возможностей таков, что на сегодняшний день, пожалуй, только она одна могла бы справиться с задачей исцеления ран, нанесенных очередным разрывом в русской истории, вернуть народу чувство целостности его прошедшей сквозь время личности. Наконец, раскрыть духовные смыслы этого времени. Могла бы — но вопрос в том, стремится ли она к этому. Готова ли признать достоинство ушедшей эпохи, признать заключавшуюся в ней правду и связь этой правды с многовековыми чаяниями и устремлениями народа. И готова ли пройти еще дальше, признав сокровенную связь этой правды с некогда усвоенными народом христианскими идеалами. Как это уже сделала Католическая церковь, сумевшая, невзирая на ужас, кровь и грязь Французской революции, невзирая на ее яростный антиклерикализм, связать ее воедино с христианской Францией.
А сделал это Иоанн-Павел II, который в аэропорту Ле Бурже сказал, обращаясь к молодым французам: «Хорошо известно то значение, которое имеет в вашей культуре идея свободы, равенства и братства. В сущности, это христианские идеи. Я говорю это с полным сознанием того, что первые люди, сформулировавшие эти идеалы, не ссылались на Вечную Мудрость. Но они хотели действовать на благо человека».
Иоанн Павел II. 1988
С этих слов папы начинает свой рассказ о мученицах Компьеня итальянский священник и богослов, сам член Ордена босоногих кармелитов, Антонио Сикари — автор обширного, в нескольких томах, сочинения «Портреты святых». Трагическая и возвышенная их история хорошо известна в Европе, ею, в частности, навеяна знаменитая пьеса Ж. Бернаноса «Диалоги кармелиток». И вот, впервые за все протекшие с тех пор 200 лет, с высоты папского престола прозвучало, по сути дела, признание того, что даже эти страшные страницы истории не позволяют обвинить не только весь французский народ, но даже и вождей революции в богоотступничестве и предательстве Того, «…Кто торгашей когда-то гнал из храма / И вел людей к добру, бесстрашен и велик» (Ш. Бодлер).
Путь к этому признанию, однако, торился давно как внутри самой Церкви, так и в культуре: это в «Отверженных» Гюго епископ преклоняет колени перед смертным одром старого и давно отвергнутого обществом члена революционного Конвента и просит у него благословения. И не потому, что в этой последней беседе они сумели переубедить друг друга, а потому, что опознали друг друга, как два «небесных светила», чье движение подчиняется некоему общему закону, стоящему выше разделивших их земных границ.
Но разве не шла уже по пути поиска того же общего и русская культура? Не шла сама жизнь великой страны? Ведь это Андрей Платонов, в постперестроечной либеральной публицистике предстающий в основном как летописец ужасов сталинизма и вообще коммунизма (и, конечно же, тайный — по необходимости — антисоветчик), писал: «Народ называет свое мировоззрение правдой и смыслом жизни. Традиционное историческое русское правдоискательство соединилось в Октябрьской революции с большевизмом для реального осуществления народной правды на земле».
Яркие, хотя и обрисованные всего лишь несколькими штрихами, образы народных правдоискателей, жаждущих очищения и преображения мира, его устроения на каких-то иных, более чистых и приближенных к учению Христа основаниях, оставил в своих «Воспоминаниях» замечательный (к сожалению, ныне почти забытый) писатель Н. Н. Златовратский. Среди этих носителей особой «русской мечтательности» особенно трогателен образ маленькой крестьянки — горбуньи из очерка «Потанин вертоград», когда-то няни в семье Златовратских, а затем ушедшей на дорогу странствий. Однако каждый год она навещала детей, с которыми радостно-таинственно делилась своей мечтой о «вертограде»: «Как вертоград-то земной мы насадим, так все расцветем и душою воскреснем!.. И это дело-то общее будет, у всех общее… Все ведь, сообща, мы будем вертоград-то насаждать. Нам ведь только одного не нужно: неволи да мздоимства… Что Господь сказал? Приидите, сказал, в вертоград мой все труждающиеся, и я успокою вас. Вот, милые птенчики, что Господь сказал…»
«Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы» — именно эти, трогающие его помимо его собственной воли, евангельские слова читает Копенкин, один из самых известных платоновских героев и красный рыцарь Розы Люксембург, над входом в Чевенгурскую церковь, превращенную в ревком. И хотя он приказывает «перемазать ее по-советски», несмотря на возражение своего спутника: «А скажи, пожалуйста, чем тебе та фраза не мила — целиком против капитализма говорит?» — полного «перемазывания» сути не получилось, вернее, эта суть обнаружила себя как не поддающаяся разрушению основа народных исканий высшей общественной правды. И это чувствовали не только платоновские «душевные бедняки». Так, один из участников предреволюционных религиозно-философских чтений, ученый-химик С. Аскольдов размышлял в своем очерке «Религиозный смысл русской революции», написанном уже в 1918 году: «Социализм, понимаемый в смысле социальной справедливости, имеет полное право рассматриваться и с гуманистической, и даже с религиозной точки зрения имеющим на себе некоторое историческое благословение». И даже больше: без воплощения в жизнь некоторых замыслов социализма сама «эволюция человеческой природы была бы неполна и незаконченна». А вот дневниковая запись М. Пришвина, относящаяся к 1941 году: «…надо разрушительное безбожие революции сделать, не называя имени Бога, истинным делом Божьим. Революция мира стала делом Божьего суда. Революция борется со слепым страданием, которым церковные обманщики подменяют творческое страдание Христово…»
Писатель Андрей Платонов
И тут же, в связи с Великой Отечественной: «Сейчас идет война всего земного шара, потому что в беде, постигшей нас, весь мир виноват. В этом и есть историческая задача большевиков: вскрыть язвы всего мира и нужду в спасении сделать всеобщей». Ну, а в победном 1945-м Пришвин уже приходит к мысли о тождественности этого спасения и движения к социализму: «Социализм, в смысле соединения людей, — это, что ни говори, а есть мировая тема нашего времени. Соединение разрозненного человека в единое существо стало необходимостью, как будто человечество теперь подошло к потоку, через который для дальнейшего движенья необходимо перекинуть мост». И тут же, с вызовом даже, после выступления Рузвельта с упоминанием Бога: «Что ближе к Христу — американский Бог или русское безбожие?»
Такая эволюция особенно поразительна потому, что тот же Пришвин в дневниках 1918 года высказывал самые резкие суждения и о Ленине, и о «коммуне» вообще; гибель России считал уже почти неотвратимой и полагал, что даже и соловьи должны были бы постесняться петь при виде совершающихся ужасов. Правда, иногда его все же посещает мысль, что в будущем, возможно, и проявится некий великий смысл событий, слишком близким свидетелем которых он оказался, но реальность тотчас же прогоняет ее прочь. Но он же и тогда же сделал очень интересную, в свете грядущего, запись: «Вот моя оценка нашего положения, я ошибаюсь лишь в том случае, если грядущий иностранец очутится в нашем положении или если совершится чудо: простой народ все-таки создаст могучую власть». Что ж, чудо произошло — в 1945 году сомневаться в этом было невозможно; и это была не просто мощная власть, но мощная страна, в только что закончившейся войне, подобной которой не знала история, представлявшая правое дело.
Напоминаю, все это из дневников, а потому от подобных суждений и мыслей не отмахнуться ссылками на то, что «это же время было какое, людям приходилось скрывать свои истинные мнения» и прочая, и прочая в том же роде, что мне не раз приходилось слышать и что меня всегда поражало глубоким неуважением не только к эпохе (это было уже дело привычное), но и к самим тем людям, чьи имена стремились сделать своего рода знаменем в ожесточенной борьбе с ней.
Между тем мысли о, может быть и скрытой от не слишком внимательного, а уж тем более недоброжелательного взгляда, но несомненной внутренней связи многих черт советской жизни с христианским наследием России высказывались ведь и людьми Церкви. И какими людьми! Наверное, даже многим из тех, кто совершенно далек от Церкви, знакомо имя архиепископа Луки (Войно-Ясенецкого), поскольку он был не только священнослужителем, но и великолепным врачом, труд которого по гнойной хирургии до сих пор считается классическим. Разделив со многими другими служителями Церкви тяготы своего времени, он побывал и в тюрьме, и в ссылке. Об этом теперь говорится с привычными для времени нашего акцентами: «закончилась семидесятилетняя апокалиптическая зима воинствующего безбожия»; «гонения, невиданные за всю историю христианства», и так далее. Но вполне ли это соответствует той оценке и времени, и исторической судьбы Церкви, которую дает сам архиепископ?
Автор книги, протодиакон Василий Марущак, приводит удивительный рассказ из «Справки уполномоченного (В. Гуськова. — К. М.) о беседе с архиепископом Лукой 11 января 1958 года», которого Гуськов навестил при посещении им Симферопольской епархии по приглашению самого архиепископа. И в беседе, сообщает он, «как бы между прочим Лука рассказал один эпизод из своей жизни в тюрьме. Содержание этого эпизода следующее: когда я был в тюрьме, сказал Лука, то однажды ночью крупный чекист вызвал меня на допрос и прямо поставил вопрос — „друг я ему или враг?“
Мой ответ ему был такой: «Я не консерватор, я далек от этого, но скажу Вам, что если бы я не был христианином, то я был бы коммунистом». И далее Лука, подумав, продолжая разговор на эту тему, сказал: «Вам ведь хорошо известно, что Советское правительство ведет антирелигиозную пропаганду, следовательно, я не могу быть целиком на Вашей стороне, а поскольку Вы являетесь гонителями христианства, я, совершенно понятно, не могу быть целиком вашим другом, хотя мы и можем сосуществовать». И на этом, как сообщал Лука, его разговор с чекистом был окончен, и к этому вопросу, по словам Луки, чекист никогда больше не возвращался».
Слова владыки «Я был бы коммунистом» означают очень многое. Ведь он, как человек сильного характера и несгибаемой твердости убеждений, что засвидетельствовано всеми знавшими его, а более всего, конечно, самой его биографией, в столь важном, основополагающем даже для него вопросе не мог покривить душой. А стало быть, признать, что он не только мог бы быть коммунистом, но именно коммунистом по убеждению, если бы такой выбор не был сопряжен для него с вероотступничеством. То есть он не считал коммунизм ни богопротивной ересью, ни тем более одной из разновидностей сатанизма, что не так уж редко можно слышать сегодня.
Не рисовал он и умилительных картинок полного благоденствия и повального благочестия дореволюционной России, порушенных невесть откуда взявшимися большевиками. Его взгляд на прошлое русской Церкви гораздо более честен и суров, хотя в суровости этой было, думается мне, куда больше подлинной озабоченности будущим Церкви, нежели в заведомо ложных сладостных сказаниях, заполоняющих ныне церковную печать и звучащих с церковного амвона. И во многих неприглядных чертах церковной жизни уже советского времени архиепископ различал симптомы хорошо узнаваемой им застарелой болезни.
Так, в 1944 году он сказал, затронув вопрос об одном из таких симптомов — требоисполнительстве: «Не смотрят ли на служение Богу как на средство пропитания, как на ремесло требоисправления? Народ очень чутко распознает таких. Тяжкие испытания и страдания перенесла Церковь наша за время Великой революции, и, конечно, не без вины. Давно, давно накоплялся гнев народный на священников.
И с отчаянием видим мы, что многих и революция ничему не научила. По-прежнему, и даже хуже, являют они грязное лицо наемников — не пастырей, по-прежнему из-за них уходят люди в секты на погибель себе».
Митрополит Евлогий. Париж. 1920-е годы
Само слово «отчаяние», столь неожиданное в устах святителя, говорит о том, сколь важной представлялась ему эта проблема и сколь недопустимым виделось любое лукавое замалчивание ее. И Войно-Ясенецкий был отнюдь не одинок в своем взгляде на дореволюционное состояние Церкви. Сходные суждения высказывал, уже будучи в эмиграции, митрополит Евлогий (Георгиевский). В своих воспоминаниях он не раз касается этой больной для него темы и пишет, в частности: «…у многих ее (Церкви. — К. М.) ревнителей несоответствие внешнего величия, могущества и красоты с ее внутренним состоянием стало возбуждать тревогу». И далее: «Чудный дар свободы наша Русская Церковь не сберегла и попала под влияние государства. Политика вошла в Церковь и значительно угасила горение ее духа… И Церковь, подчиненная государству, стала терять в народе авторитет… И когда грянула революция, революционный шквал глубоко потряс и Синодальную Русскую Церковь».
Можно привести еще множество подобных суждений, но я ограничусь одним, особенно дорогим мне — и по глубине заключенных в нем духовных прозрений, и по своей природе подлинного свидетельствования о Христе. Проведший почти все 20-е-30-е годы в заключении (в 1937 году след его теряется) епископ Герман (Ряшенцев), как и архиепископ Лука, принадлежит к числу тех людей, взгляд которых на окружавшую и, казалось, полностью отвергавшую их жизнь не могли замутить перенесенные ими страдания и которые судили о ней, имея в душе какое-то иное мерило, нежели те, кто, имея за спиной лишь вполне благополучную биографию, на старте которой они немало воспользовались социальными преимуществами советской системы, сегодня с увлечением рисует ее богопротивный облик.
Епископ Герман (Ряшенцев). 1937
Иначе судит о ней епископ Герман в письме из арзамасской ссылки к родным, т. е. вовсе и не обращаясь к широкой общественности и даже не помышляя об этом. А между тем перед нами пример настоящего учительства, мягкого и чистого. В строках письма — ни тени озлобленности, и, признаюсь, хотя я давно знаю их почти наизусть, мне всякий раз трудно читать их без чувства боли, граничащей с отчаянием. И, конечно, я не считаю себя вправе прикоснуться к ним, а потому привожу их целиком — и ввиду драгоценности самого свидетельства, и потому, что мысли арзамасского ссыльного сегодня вряд ли имеют много сторонников в самом клире, по крайней мере среди иерархов, а потому наверняка почти незнакомы широкой церковной общественности.
«Мне кажется, — пишет епископ 18 октября 1933 года, — происходит не одно только разрушение твердыни и того, что для многих святое святых, но происходит очищение этих святынь, их освящение через огонь жестоких испытаний и поверок, разрушение форм, подавляющих своей своеобразной, но часто во многом земной красотой действительность закованного в них смысла и содержания, образуются новые формы, облегчающие проникновение в них и заполнение именно таким духом и жизнью, какие отрицаются часто их творцами и часто во имя осознанной и преднамеренной борьбы с Ним принципиально отрицаются, чтобы как бы через голгофу уничтожения воскреснуть».
Если остановиться здесь, то может показаться, будто епископ говорит о том, что сегодня у нас в стране принято именовать церковным возрождением и даже «вторым крещением Руси». Однако нет ничего более несхожего. Потому что епископ Герман, высказав уже сходную с суждением митрополита Евлогия мысль о сложившемся в Церкви к началу революции контрасте между мощными внешними формами и ослабеванием самого духа христианской жизни внутри нее, переходит к главному. Именно в становящейся вокруг него советской жизни — жизни, в которой для него самого не нашлось места, — он из гибельной бездны, de profundis, слагает подлинный гимн всему, что в ней, пусть и бессознательно, не называя имени или даже отвергая его, следует за Христом. И, стало быть, богопричастно.
«Посмотрите, — пишет он далее, возможно, в последний раз наставляя своих близких, — как жизнь фактически стала аскетична, как самоотреченна, небывалое самоотречение становится не исключением, а правилом каждого человека и почти во всех самых разнородных по содержанию областях жизни идет к единству через коллективизм… Вы скажете, но все это не во имя Его, а против Него. Да, это верно. Сейчас все с Его печатью в скорби, в Гефсимании и на Голгофе. Это верно, но так же несомненно, что все усилия и творчество направлены на создание таких форм жизни, какая в своей принципиальной идейной части вся Им предуказана, без Него не может быть осуществлена и неминуемо приведет к Нему».
Это признание подлинного духовидца мне представляется удивительно сходным с тем видением, которое на Азовском море некогда явилось герою платоновского рассказа «Афродита» Назару Фомину: «…он был на берегу, и одинокое парусное рыбачье судно уходило вдаль по синему морю под сияющим светло-золотым небом. Судно все более удалялось, белый парус его своим кротким светом отражал солнце, но корабль долго еще был виден людям на берегу; потом он скрылся вовсе за волшебным горизонтом. Назар почувствовал тогда тоскующую радость, словно кто-то любящий позвал его за собою в сияющее пространство неба и воды, а он не мог еще пойти за ним вослед. И подобно тому кораблю, исчезающему в даль света, представилась ему в тот час Советская Россия, уходящая в даль мира и времени».
Платонов говорит: «простое видение». И в неузнаваемо изменившейся стране оно, как все, доступное простецам, но сокрытое от глаз слишком искушенных, не столь уж у многих сможет вызвать даже не отклик, а смутное воспоминание о тех чувствах и стремлениях, которыми жила и дышала страна, некогда приковывавшая к себе взоры всего мира. Еще немного — и она вообще забудет, что когда-то видела этот «корабль», а может быть, даже и плыла на нем, так и не ответив самой себе на вопрос, почему она не смогла пойти «вослед» за ним, а может быть, даже и покинула его, и куда он держал курс, и что за свет золотил его паруса.
Ясно одно: когда в 1991 году советская эпоха завершилась, а перед Церковью открылся путь нового и стремительного восхождения, именно от нее — более чем от кого-либо другого, — от «человеческой воли» возглавивших ее иерархов зависело, на какую часть своего собственного наследия она обопрется и как, следовательно, определит свое отношение к наследию советскому. Признает ли Россию советскую неотъемлемой и достойной уважения частью исторической России, о необходимости восстановления единства которой, еще пребывая в сане митрополита, говорил патриарх Кирилл над гробом усопшего год назад своего предшественника, или отторгнет, как скверну? Назовет ли богопричастной или объявит богоотверженной?
Фотографии вещей тех лет из музея мира района Сетагайя(Токио):
Так же куча инфы и листовок, типа открытки военнопленного(из советского плена отправляли), агитационные листки как со стороны США так и Японии. Фрагменты этих кассет после бомбардировки(США бомбили кассетными бомбами).
гражданский противогаз тех лет(была инфа что Амеры могут использовать газ при бомбардировке) тех лет.
экипировка солдата(был жителем района),
рацион жителей Токио в тот период
Да они мешали перловку с рисом ибо риса не хватало.
На Балтийской косе обнаружили немецкий легкий танк «Рысь» — в России таких машин никогда не находили даже по частям. Это настоящая сенсация. Машина почти цела: сохранились башня, орудие и другие элементы.
Историки заметили на корпусе след от снаряда советского Т-34-85 — вероятно, именно он подбил танк в бою. Теперь «Рысь» хотят восстановить и выставить в форте №5. Если план удастся, Калининград станет третьим городом в мире, где можно увидеть этот редчайший танк.
...вечером они сидели втроём в маленьком номере дешёвой токийской гостиницы. За окном гудел неоновый, победивший город, не знающий жалости. На низком деревянном столике стояла фарфоровая бутылка дешёвого сакэ и три крошечные чашки.
Они пили молча, обжигая губы горьковатым рисовым алкоголем.
Первой не выдержала Усаги. Она с резким стуком поставила чашку на стол, закрыла лицо руками, и её плечи судорожно затряслись. Сэйко тут же пересела к ней на футон, обняла её, прижала к себе, и через секунду тоже заплакала — беззвучно, страшно, кусая губы до крови.
Это были не слёзы облегчения. Это были слёзы абсолютного, тотального бессилия перед колоссальной государственной машиной. Токио украл их подруг во второй раз. В первый раз он забрал их жизни в пещерах. Теперь он забирал их смерть, превращая её в парадный миф, в котором не было места правде. И самое страшное — они, выжившие, сами стояли перед камерами и кивали, потому что у них больше не оставалось сил сопротивляться этой сытой, вылизанной нормальности.
Юрико не плакала. Она гладила Усаги по вздрагивающей спине, чувствуя, как внутри неё окончательно стекленеет и застывает вакуум.
Ночью Юрико уснула тяжёлым, глубоким сном, похожим на обморок. Но под утро, когда город ещё спал, затянутый мартовским туманом, стеклянный купол, пропитанный алкоголем, в её голове разлетелся вдребезги.
Ей снова снилась Сухая Гора.
Но здесь больше не было влажной, гнилостной духоты окинавских джунглей, не пахло морской тиной и горелой известью. Воздух на этой горе был абсолютно, стерильно сухим. Острым, как мелкое битое стекло. При каждом вдохе он царапал гортань, оседая на языке вкусом обожжённой пыли и древней бронзы. Солнце над Сухой Горой не имело ничего общего с доброй богиней Аматэрасу, согревающей рисовые чеки. Это был слепой, яростный, белый глаз, который выжигал камни до самого чёрного базальтового основания. Он пах казнью и железом.
Юрико смотрела на мир не своими глазами.
Она видела его изнутри тяжёлого, раскалённого на солнце доспеха. Кожаный ремень шлема натирал ей подбородок, плечи ломило от веса бронзового панциря. В ноздри бил густой запах пота, оружейного масла и старой, загустевшей крови.
Она была римским легионером.
Она стояла на вершине Масады. Огромная земляная насыпь, которую в её прошлых кошмарах строили безликие жуки-солдаты, была завершена. Стены крепости пробиты. Рим вошёл внутрь.
Но битвы не было. Была тишина. Та самая гулкая тишина, которую Юрико знала лучше всего на свете — тишина пещеры Ихара после взрыва, тишина лагеря Симабуку, тишина токийского гостиничного номера.
Легионеры двигались среди тел методично, без суеты. Их тяжёлые сандалии — калиги с железными гвоздями в подошвах — стучали по опалённым камням сухо и размеренно, как молотки гробовщиков: лязг, скрежет, лязг. Они переворачивали мертвецов, проверяли пульс, заносили данные в свитки. Это была не бойня, а инвентаризация имущества. Бюрократический учёт потерь.
Мужчины, женщины, дети лежали аккуратными, страшными рядами. Они убили друг друга сами, предпочтя возвышенную, чистую смерть в огне позорному рабству.
Юрико-легионер остановилась у разрушенной каменной стены. На жёлтом, горячем песке лежала девушка.
Её длинные чёрные волосы, перехваченные простым кожаным ремешком, разметались по камням. На шее зияла ровная, страшная тёмно-красная полоса от клинка. Но её огромные, миндалевидные тёмные глаза были открыты. Они смотрели прямо в бездонное, выжженное небо.
Тамар.
Легионер медленно опустился на одно колено. Тяжёлые сочленения доспехов со скрежетом пронзили тишину. Он протянул руку в кожаной рукавице, чтобы закрыть ей веки и завершить учёт.
И вдруг мёртвые, сухие губы девушки дрогнули. Из её разорванного горла, минуя сожжённые голосовые связки, прямо в сознание Юрико ударил голос — тихий, шелестящий, как песок, трущийся о базальт:
— Теперь вы тоже Боги?
Этот сухой, безжалостный вопрос эхом разнёсся над Сухой Горой, срывая маски и круша декорации. И в этом голосе Юрико разом услышала всё: и вкрадчивый шёпот Одзавы на перроне, и пафосную музыку из кинофильма, и треск магниевых вспышек, и плач Усаги в подушку.
Мёртвые дети, превращённые в богов-ками. Девочки, чьи имена высекли на гранитных плитах храмов милитаризма только для того, чтобы оправдать будущие бойни и отправить на убой новых детей. Тамар, погибшая тысячи лет назад в Иудее, и ученицы Химэюри, сгоревшие в сорок пятом — они смотрели друг на друга сквозь колодец времени, и на дне этого колодца отражалось одно и то же бездушное лицо государства, которое забирает у своих детей сначала жизнь, а потом — правду об их смерти.
Юрико хотела закричать, но раскалённый воздух пустыни выжег ей лёгкие.
Она проснулась с резким, судорожным вдохом, словно вынырнула со дна океана.
Юрико села на футоне. Сердце колотилось в самые зубы, рубашка прилипла к спине, мокрой от ледяного пота. В комнате было тихо. В предрассветных сумерках Токио ровно дышала Сэйко, а Усаги спала, свернувшись калачиком и спрятав лицо.
Юрико подняла левую руку. В слабом розоватом свете, пробивающемся сквозь занавески, она посмотрела на свою ладонь. Два маленьких, бледных шрама-полумесяца. Печать выживания.
Тамар задала вопрос, на который у Империи не было ответа. Но он был у неё.
Юрико медленно, стараясь не скрипеть половицами, встала. Она оделась в темноте, накинула куртку и тихо вышла из номера.
Коридор гостиницы встретил её прохладой и запахом старого ковра. Она спустилась по деревянной лестнице в холл. За стойкой портье дремал пожилой японец в поношенной униформе. Услышав шаги, он вздрогнул и выпрямился:
— Доброе утро, госпожа. Что-то случилось? Для завтрака ещё слишком рано.
Юрико подошла к стойке. Её лицо было бледным, но глаза смотрели ясно и холодно, как вода в горном ручье под Окинавой. Купол в её голове окончательно исчез. Осталась только чистая, абсолютно ясная решимость.
— Мне нужен телефон, — сказала она. — Международный коммутатор.
Портье удивлённо заморгал, поправляя очки:
— Международный? Но, госпожа, в такой час... Это невероятно дорого, и связь с заграницей сейчас идёт через военные линии...
— Соедините меня с Соединёнными Штатами Америки, — чётко, разделяя каждое слово, произнесла Юрико. — Город Сакраменто, Калифорния. Пожалуйста.
Портье посмотрел на её прямую спину, на её левую руку, крепко сжимающую край деревянной стойки, и, больше не задавая вопросов, потянулся к тяжёлому эбонитовому аппарату.
Юрико взяла чёрную трубку. В динамике затрещало, защёлкало, и сквозь тысячи миль океанского дна, сквозь гул подводных кабелей и помех до неё донёсся далёкий, бесконечный шум волн. Она прижала трубку к уху и стала ждать, когда на другой стороне океана, где сейчас только разгорался вечер, кто-то снимет трубку и произнесёт её имя...