МОСКВА — ПЕТУШКИ 2.0 «Трактат о Лёгкости, заваренный на кипятке». Глава 1
Рецепт чая: «Заря Комсомолки». Коктейль, который я составляю лишь в минуты крайнего душевного смятения или абсолютного счастья — что, как показала практика, одно и то же. Берется стакан, ибо граненый стакан есть атом советского космоса. На три четверти наполняется кипятком. Не просто кипятком, а водой из титана, который гудит как трансформаторная будка на исходе пятилетки. В эту бездну чистоты высыпается полпачки грузинского чая № 36. Именно грузинского, потому что в нем есть солнце, пыль тбилисских мостовых и легкое ощущение растраты. Размешивается, естественно, пальцем. Большим. Потому что ложка — это ложь. Сверху стакан накрывается пионерским галстуком, желательно нестираным, пахнущим детством и железнодорожными моделями. Настаивать, пока внутренний горнист не протрубит атаку на гидру мещанства. Пить, обжигаясь верой в светлое будущее. Будущего нет, но вера есть. Парадокс — двигатель жизни.
Глава 1. Курский вокзал - заварил и немедленно выпил
Я сел в электричку Москва — Петушки, когда колокола на вокзале еще не пробили, но уже наливались гневом. Солнце, это вечное око партийного контроля, только-только начинало свою ревизию облаков. У меня был термос. Не просто термос, а снаряд. Китайский, красный, с драконами, которые на морозе становились фиолетовыми. В нем плескался крутой кипяток, основа мироздания, нуль-субстанция, из которой, как известно, Господь и сотворил всё живое, включая дрозофил и начальников ЖЭКов. В кармане у меня шуршал кулек с травами. Я ехал к любимой жене. Не просто к жене, а к той самой, чьи глаза — как два обещания, которые сдерживают. Я был, если выражаться штилем морских волков, капитаном. Потрепанным, уставшим, знающим, что такое течь в трюме и бунт на палубе, но всё еще держащим штурвал.
Едва я сделал глоток из стакана, как напротив материализовался он. В пальто с искрой, с лицом человека, который всю жизнь проверяет билеты, но сам при этом в поездке никуда и никогда. Билетёр. Но не тот, священный станционный смотритель ДЕПО, что щелкает компостером «смерть-рождение», а билетёр по жизни. В глазах его плескалась знакомая мне муть — смесь страха перед открытым морем и желания иметь спасательный круг с вензелями.
— Веничка, — сказал он, хотя я ему не представлялся (они всегда знают имя, это часть их профессии), — попутчик есть? Чай, путь не близкий. Есть, есть у меня для тебя особый человечек, здесь всем известный. С ним враз в Петушки без остановок.
Я посмотрел на него. Посмотрел сквозь «Зарю Комсомолки», которая уже начинала свой ударный труд в моих жилах. Труд по разжижению мозгов и просветлению духа.
— Слышь, — говорю я ему, и голос мой был тих, как затишье перед заугловым розливом, — я породу твою за версту чую. Ты с твоим человечком из тех, кто сойдет на первой станции, когда откроют окно. Вы ж первые, кто закричит: «У нас в резюме написано «сидеть в вагоне», а не «на сквозняке!»
Он дернулся, как будто я его царапнул компостером по сердцу. А я продолжал, потому что чай уже вступил в реакцию с моей желчью:
— И ты и твои человечки — это прах. Тлен. Суета сует и томление духа, как говаривал Экклезиаст на пятом съезде народных депутатов. И вода и воздух у нас , знаешь ли, в зоне рискованного земледелия. Климат такой. Один. Для всех. И для тех, кто с красным дипломом, и для тех, у кого папа — профессор кислых щей.
Я еще глотнул. И немедленно выпил. Билетёр мял в руках свой фантомный билет.
— Позвольте! — вскричал он фальцетом ущемленной невинности. — Вы, как собственно, и по какому праву? Меня все знают! Опыт, знаете ли! Двадцать лет! Жизнь вложил!
— Вот! — я ткнул в него пальцем, чуть не расплескав «Комсомолку». — Именно! Ты вложил. И требуешь плату не за результат, а за свои прошлые страдания. А страдания твои — грош им цена, потому что они бессмысленны, как отчет о проделанной работе без самой работы. Ты билетёр, ты проверяешь, кто заходит на борт, а сам — балласт. Мешок с опилками.
Он побледнел. Пальто с искрой потухло. Он встал и, не сказав ни слова, пошел по вагону в сторону тамбура, где и сгинул, как сгинули советские копейки.
Я откинулся на жесткую спинку. Электричку качнуло на какой-то забытой Богом и МПС стрелке. Кипяток в термосе булькнул, напоминая о себе.
И тут я понял. Понял, зачем еду, зачем пью, зачем смотрю на эти проплывающие за окном березки, которые Есенин целовал в пробор, а нынешние дачники пилят на протоп бани.
Есть один вопрос, который важнее диплома, важнее справки из психдиспансера, важнее даже знания таблицы умножения. Это вопрос не про деньги. Деньги — это всего лишь бумага с портретами вождей и видами Кремля, чье предназначение — шуршать и утекать.
Вопрос этот звучит божественно просто. Его надо задавать, глядя не в глаза, а чуть выше — туда, где, по моим наблюдениям, у человека находится кнопка «душа». Да, ты это сделал — и мир получил результат. Но как ты его сделал? Ты это выдохнул? Выдохнул легко, как Есенин свои стихи? Или ты это выстрадал? Выгрыз зубами, положив на алтарь десять лет бессонницы и хронический гастрит?
Вот в чем штука. Выдох — это дар. Это легкость. Это когда почти идеал достигнут играючи. А если выстрадал — ты будешь вечно предъявлять Господу Богу и соседям по лестничной клетке счёт за свои неврозы. И счёт этот, как госдолг США, огромен.
Я поглядел в окно. Там, за пыльным стеклом, мелькала станция «Серп и Молот». Хорошая станция. Символичная. Поезд дышал, как загнанный зверь, и нес меня к жене, к моей курочке, к свету, к покою. Я налил себе еще полстакана, плеснул кипятку, посмотрел, как травы завариваются в адскую смесь под названием «Сучий потрох». Ибо там, за поворотом, меня ждали новые попутчики. А значит, и новая проповедь.
И я сказал себе: «Веничка, не суетись. Спроси у каждого. Выдох или страдание? И если услышишь в ответ скрежет зубовный, крестись и беги в соседний вагон. Ибо сказано в писании: не сажай в лодку красных, даже если у них весла из чистого золота. Ищи белых. Тех, кому легко».
Поезд мчался. Термос дышал теплом. Я отхлебнул и немедленно выпил. За лёгкость. За ту самую, которой нам всем так не хватает.







