Он сказал это на крыше. В первый раз. Ветер отбивал слова, забирал их себе, уносил куда-то вниз — к этим мокрым переулкам, что тянулись под их ногами как внутренности. Вера не услышала. Или не захотела услышать. Потому что услышать — значит ответить, а отвечать ей было нечего.
Или было. Но такое, о чём лучше помолчать.
Она стоит у перил. Считает огни.
Жёлтые, белые, один красный, потом снова жёлтые. Думает: если он скажет это ещё раз, я целую его или ухожу. Всё. Третьего не будет. Либо-либо. Либо его губы, либо его спину, её собственная рука на дверной ручке.
Хотя кого она обманывала.
Третье было единственное.
Данила появился в конце февраля, через соседнюю дверь, буквально так и вошёл в её жизнь — через коридор, через лестницу. Квартира напротив. И город в это время выглядел как выброшенное в урну жвачка: серый снег, серое небо, серые люди в метро с серыми лицами. А Данила вот — нет. Он был тепловизором среди серых стен. Что-то от костров, когда листья горят в октябре и дымок идёт, и в нём чувствуется опасность, тепло, вещество, которое лучше не трогать.
Руки она заметила сначала.
Коробка, тяжёлая, видно по напряженным предплечьям, и кожаный браслет на левом запястье — старый, потёртый, чёрный. Такое не покупают. Такое либо дарят, либо носят до смерти, не снимая.
Он улыбнулся — не ей, ситуации. Вера это заметила. Не когда он посмотрел на неё, а когда повернулся — угол рта, тот момент, когда он качнул головой. И потом неделями в голове была эта дурацкая улыбка, как навязчивая песня, из которой не выкинешь.
Дура, — подумала она даже тогда.
Они не дружили. Дружба — это когда звонишь, ходишь вместе в кино, смотришь сериалы и обсуждаешь. Они ничего из этого не делали. Они сталкивались. На лестнице — раз, у мусоропровода — два (романтика, да), в лифте — три. Полминуты каждый раз, иногда минута. И каждый раз у Веры потом гудело в ушах часа два, как если бы ударили прямо в затылок.
Март был мокрый, просто отвратительный. Она вышла выбросить мусор в час ночи. Привычка со студенчества, когда откладываешь и откладываешь, и вот уже полночь, а потом час, и вроде бы глупо, но всё равно. Данила стоял на площадке. Курил в окно. Нельзя, конечно, но в доме, где консьержка уходит в семь, кому какое дело.
Вера подняла пакет как улику, как доказательство своей невиновности.
Он посмотрел на пакет. Потом на неё. Потом опять на пакет.
Нет. Час ночи, пижамные штаны, куртка поверх майки, волосы как воробьиное гнёздо, синяки под глазами от монитора. Совершенно нет.
Его квартира пахла кардамоном. Первое, что она отметила. Второе — книги повсюду. Не на полках, нет; просто стопки на полу, на подоконнике, на стуле, под столом. Кортасар торчал из-под кофеварки, и это было забавно — серьёзный писатель под серьёзной машиной. На стене карта. Большая. Бумажная. Булавки.
Красные, синие, одна зелёная.
— Ты путешествуешь? — спросила она. Дурацкий вопрос. Карта на стене — разве это не очевидно.
— Уезжаю, — поправил он. Не «путешествую». «Уезжаю». Вера тогда не поняла — путешествие и отъезд, в чём разница? — но позже уловила. Путешествуешь, ты куда-то едешь. Уезжаешь — ты откуда-то уходишь. С чего-то, с кого-то.
Вера сидела на деревянной табуретке, шаткой, точно с барахолки, и разглядывала его спину. Широкая, в тёмной футболке, лопатки под тканью видны, и на шее — позвонок, выступающий. Один такой. Я бы хотела этого позвонка коснуться, подумала она. Потом: что за чушь. Потом опять: хочу.
Апрель был месяцем, когда они не целовались.
Шесть недель, или семь, или пять с половиной — Вера не отмечала, хотя могла бы — за это время случилось столько, что романа хватило бы. Не про любовь. Другой. Про героиню, которая всё время стоит на краю, и она не знает — это балкон, или обрыв.
Два дня подряд они могли говорить до трёх ночи — через стену, через открытые двери, на лестничной площадке, в её квартире, в его. Потом он пропадал на два дня, на три, один раз — на четыре. Свет не горел. Не отвечал. Окна его квартиры были чёрные, как закрытые глаза.
Не потому что не хотела знать. Хотела. До боли в пальцах. Но боялась услышать ответ. Любой. Нормальный ответ (командировка, зубной врач, родители) казалась бы враньём. А правда могла быть такой, что потом её невозможно забыть, и лучше было не знать.
Ночами, конечно. Днём — работа, таблицы, звонки, начальник с голосом как помятый клаксон. Днём было некогда. Ночью — целый театр в голове. Женат. В розыске. Просто мудак. И третий вариант был самый страшный, почему-то.
В апреле он её поцеловал в коридоре.
Общем коридоре. Между дверями. Она несла пакет из магазина, в нём был арбуз (зачем в апреле арбуз, что она вообще думала), и он вышел из лифта, и они столкнулись, пакет порвался, арбуз покатился, и Данила его поймал, выпрямился, и они стали очень близко.
Он пах дождём. И кардамоном. И чем-то — тёплым, кожаным, чужим.
— Я тебя не люблю, — сказал он.
Вера отпрянула, но стена. Стена была позади.
— Я тебя не люблю. Любовь, когда можешь уйти. Когда есть выбор. Выбираешь — люблю. Не выбираешь — нет. Понимаешь?
— Я тебя обожаю. Это другое. Это когда выбора нет. Когда ты есть, и всё. Как гравитация. Падают — не выбирают. Я упал.
Арбуз на полу. Она про него забыла на целые сутки.
Самая странная из всех неделей в её жизни.
Он приходил каждый вечер, варил кофе, всё такой же горький, всё правильный, говорил мало. Смотрел много. У него была манера — когда Вера рассказывала что-то, он наклонял голову влево, щурился, разглядывал не её, а что-то позади, или внутри, не разберёшь. Жутко было. И привлекательно, чёрт побери.
Не гладил — перебирал, как чётки, медленно. Одну прядь, другую. Вера забывала дышать в такие моменты, буквально забывала, потом вспоминала: вдох-выдох, не помирай тут на кухне, не веди себя как дура.
Булавки на карте он объяснил. Красные — города, где он был. Синие — хотел быть. Зелёная, одна, одна-единственная — город, откуда не уезжают.
Посмотрел. Тем же взглядом. Наклон, прищур, что-то во мне или за мной.
Вера встала, подошла к карте, вытащила булавку. Зелёная, пластиковая, острая. Покрутила. Воткнула обратно.
— Ладно, — сказала. — И я тебя не люблю.
Улыбнулся. Ей. Не ситуации.
На неделю на этот раз. Вера ходила мимо его двери как дура — утром, вечером, ночью к мусоропроводу (чаще, чем надо). Свет не горел. Звонок молчал. Один раз набрала номер, один раз, гудки, потом ничего.
У её двери, без марок, без адреса обратного. Внутри фотография. Крыша, ночь, огни внизу. На обороте почерк — мелкий, нервный, писали на весу:
«Вернусь. Может, нет. Но обожать — буду. Это не выбор. Помнишь?»
Вера прижала к груди. К тому месту, где что-то дёрнулось, больно, как ожог спичкой, которую держишь слишком долго. Села на кухне. Кофе не варила — не научилась, его кофе, горький, правильный.
За окном — дождь апрельский, мелкий, бесконечный.
Положила фотографию на стол. Рядом с кружкой. С телефоном, что не звонит.
На пороге, мокрый, рюкзак, тёмные круги, браслет на запястье. Вера открыла дверь. Ничего не сказала. Секунда. Две. Пять.
— Кардамон кончился, — сказала она.
Засмеялся. Тихо, хрипло, как кто-то, кто давно не смеялся.
Вера отступила. Он вошёл. Дверь.
И знала она точно одно — прямо сейчас, в эту вторую, стоя с мужчиной, что появляется и исчезает, как облачная тень, — знала точно: это не любовь.
Это обожание. Когда выбора нет. Когда падаешь и не хочешь, чтобы ловили.
Фотография на столе. Кружка. Дождь.
Дальше — кто знает. Вообще кто знает, что будет.
Подпишись, ставь 👍, Чехов молча одобряет!
Автор: ЯПисатель.рф (Вадим Стирков)