Серия «Книголюбие»

5

Как Фредрик Джеймисон (не) понял «Сто лет одиночества»⁠⁠

Серия Книголюбие

В издательстве «Лед» вышел русский перевод сборника эссе американского философа Фредрика Джеймисона «Изобретения настоящего. Роман в кризисе глобализации».

Владимир Максаков прочитал труд и заметил, как конфликтуют авторские ипостаси литературного критика и, собственно, философа, причем философа-неомарксиста. Разбираемся, какие могут быть задачи у современной критики на примере конфликта Джеймисона с романом «Сто лет одиночества» Маркеса.

Философствующая критика — явление закономерное. Именно философия оснащает критику аналитическим инструментом и методом — при желании посмотреть в глубину текста. (Которое, справедливости ради, не всегда служит признаком хорошей критики — да и вряд ли это требуется от «книжного обозревателя» эпохи растянувшегося финала капитализма). Но она же может сыграть и дурную шутку с автором, пишущем о современной литературе. «Марксист» Джеймисон использует философию как базовую теоретическую установку для критики романов. На что имеет право, однако работает этот подход неидеально — вплоть до того, что Джеймисон-философ убивает Джеймисона-критика.

Начну с терминологии критика совсем другой школы — Гарольда Блума: Джеймисон ориентируется на «метод подозрения» (или, выражаясь словами недавно ушедшего Карло Гинзбурга, собирает «уликовую парадигму»). Марксистская критика, как и психоанализ, подчеркнуто внимательна к проговоркам автора произведения или собеседника. Только для психоанализа они свидетельствуют о голосе бессознательного, а для марксистской критики — классового сознания (которое, по иронии, зачастую выражается «бессознательно»).

С точки зрения Джеймисона-критика (и здесь — его сильное место), писатель уже не является представителем определенного класса, но, скорее, в общем смысле выступает за сохранение существующего порядка вещей — уже потому, что описывает то, что видит. Джеймисон-философ же с упорством, достойным лучшего применения в критике, продолжает искать проговорки, подозревать и собирать улики. Предположение об идеологии писателя предшествует поиску доказательств этой концепции.

Писатели, которых Джеймисон критикует, по его мнению, хотели сказать больше, чем у них получается. Они перестают осознавать собственную классовую принадлежность и уже включены в историю, которую только и остается, что описывать. Другими словами: по Джеймисону, писатель в романе может фиксировать только ту действительность, которую он «видит», а самое главное для романа — изменение — всегда ускользает от его внимания. Ярче всего это проявляется в фигуре обобщения, играющей в романе ту же роль, что и «выводы» в научной монографии.

«В этом смысле, написание романа — это первейшая арена для доказательства своей мужественности, где ты показываешь, способен ли ты присвоить всю социальную тотальность, как присваивает ее бизнесмен, когда, заработав свой миллион, он показывает тем самым, что знает толк в той «нетотализируемой тотальности», которая есть Америка сегодня. И наоборот, провалить тест — значит быть введенным в заблуждение всеми мифами и рекламными слоганами, всеми сладкими речами и объяснениями политиков, приготовленными для почтительного потребления безмозглой публикой…»

Джеймисон-философ клеймит нарратологию: изменения в «арке героя» подменяют собой единственно для него важные — исторические, которые могут только «мерцать», но напрямую не проявляться в тексте. В этих эссе — и не только в них — Джеймисон настоятельно говорит о необходимости «историзировать» то или иное явление. Но что это значит по сути? Возможно, он предлагает аккуратную и как будто непредвзятую реконструкцию «контекста», о чем мечтает любой историзм? Но этого не происходит — Джеймисон всего лишь определяет факты культуры как относящиеся к «капитализму» того или иного рода.

Это методологическая ловушка марксизма с любой приставкой: классического, нео-, пост-. Иначе действуют другие школы интеллектуальной истории, но конечно, у каждой есть свои недостатки (как и достоинства). Одни мыслят интеллектуальное производство как своего рода парламентский «диалог», другие уповают на то, что мелкая деталь объясняет всю картину, а третьи впадают в позитивизм и вообще ничего не реконструируют. Идеала нет, но есть разные попытки «историзации», а вовсе не одна, которая была бы правильной — и которую подразумевает Джеймисон.

Классическая парадигма критики «Что хотел сказать автор?» подразумевает два зазора. Первый — между замыслом и его воплощением, второй — между содержанием и формой. Предполагается, что каким бы плохим ни было воплощение, все равно можно реконструировать авторский замысел. Но осуществленная реконструкция будет уже конечной точкой того пути, куда может двинуться критик, не впадая в волюнтаризм. Впрочем, с тем же правом критик может пытаться реконструировать и авторское «подсознательное». Текст предстает как законченное (и завершенное) целое, как самодостаточная реальность — и в лучшем случае можно рассчитывать только на более глубокое понимание автора через написанное им.

В качестве примера того, как Джеймисон работает с текстом, я выбрал его анализ «Ста лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса, написанный к 50-летию великой книги (трудно не сыронизировать по поводу чисел). К этому тексту он подходит почему-то с мерками семейного романа — и в дальнейшем не подвергает эту гипотезу сомнению:

«Итак, в этом открывающем разделе будет проработан исходный материал «семейного романа», который будет использован со всеми его ресурсами и всеми его возможностями музыкального разнообразия, структурной перестановки, метаморфозы, анекдотического изобретения, создания бесконечных эпизодов, которые, по сути, являются одними и теми же структурными эквивалентами в мифе о «магическом реализме», чье производство и воспроизведение само по себе тавтологически описывается как «мифическое»».

Джеймисон сразу проговаривается о «мифе» магического реализма, отказываясь всерьез отнестись к одному из ключевых элементов латиноамериканской культуры. Однако имеет смысл начать с двух сугубо исторических неточностей — особенно странных в тексте адепта историзма. К примеру, латиноамериканский бум в литературе начался не в 1967 году, как пишет Джеймисон, а в 1960 — с появления «Сына человеческого» Аугусто Роа Бастоса, а продолжился «Игрой в классики» Хулио Кортасара в 1963. Ах, не свидетельствует ли такое невнимание о капиталистическом подсознательном самого Джеймисона — понятно, что в США из всего пласта литературы магреализма лучше всего знают именно и, часто, только «Сто лет одиночества»?

Чуть ниже «страной Боливара» критик-гринго называет Колумбию, а речь должна идти, конечно, о Венесуэле.

Философ вновь подменяет критика и пишет уже с настоящим апломбом:

«Разве безумно считать «Сто лет одиночества» смешением, переплетением и перетасовкой провальных киносценариев, нескольких фантастических эпизодов, которые никогда не будут экранизированы и потому обречены оказаться в санскритской рукописи Мелькиадеса («переводом» которой является роман)?»

Жаль, что Джеймисон каких-то несколько месяцев не дожил до прекрасной сериальной экранизации великой книги. Между тем именно форма сериала как нельзя лучше ухватила спиралевидную цикличность времени великого романа: события обречены на повторяемость в следующей серии, как в настоящем мифе, где нет места истории — по крайней мере, в привычном ее смысле.

«Расширенная семья, основанная Хосе Аркадио Буэндиа, — это «мифическое» государство, которое лишь позже, в дни своего процветания, будет пронизано представителями профессиональной или официальной элиты в лице «магистрата» и его полиции, которым сразу же отводятся незначительные и незаметные должности, наряду с другими прихлебателями любого города-государства, такими как купцы и книготорговцы».

Многословные и многослойные теоретические конструкты Джеймисона не могут скрыть его неубедительности как критика. Он не знает о нескольких важных наблюдениях, сделанных в том числе и российскими латиноамериканистами — которые кажутся куда более подходящими для такого текста, как «Сто лет одиночества». В романе «мифическое» не государство, а время — как во многом и во всей латиноамериканской культуре. В нем соседствуют несколько режимов темпоральности, и среди них нет единого «правильного». Особенно странно — повторюсь — что этого не замечает Джеймисон со всем своим вниманием к историзму.

Время основателя рода Буэндиа архаично, а время его сына — модерново (именно так объясняется его колебание между партиями). Более того, миф возрождается в каждом новом поколении, из-за этого — а не по какой-то сложной надуманной причине — повторяются имена героев. Движение странников по пути к Макондо — аллегория конкисты. Почти вся история Латинской Америки присутствует в тексте в виде метафорическом.

И уж совсем на совести Джеймисона остаются подобные безапелляционные высказывания:

«Гарсиа Маркес — бихевиорист в том смысле, что у его персонажей нет психологии, глубокой или какой-либо другой; не будучи в собственном смысле слова аллегорическими, они все одержимы, захвачены и определены их собственными специфическими и всепоглощающими страстями».

Какой из всего этого можно сделать вывод? Что философия и критика плохо уживаются вместе, когда ими занят один — пусть и выдающийся — автор? Думается, дело не только в этом. Давая инструмент и метод критике, философия продолжает оставаться экспансивной силой и претендовать на более «правильную» интерпретацию текста. Философская герменевтика — от которой, замечу, Джеймисон бесконечно далек — только один из примеров. Но главное другое: концепция и теория часто мешают видеть текст «как он есть».

Если банально вернуться «назад, к тексту»? Боже упаси от всякого запечатления тезиса, согласно которому критики (книжные обозреватели, блогеры, тиктокеры…) должны порождать свои тексты каким-то одним образом. Но философская установка, которую с американским размахом использует Джеймисон, может производить — среди прочего — подмену анализа текста.

Изощренный методологический инструментарий, наверно, и правда необходим. Вот только для какого рода работы? Джеймисон, писавший о современной литературе, остался критиком для критиков — а эта социальная роль почти исчезла в современной России. Что, конечно же, жаль. И пожалуй, самое ценное, что можно отметить в «Изобретениях настоящего» — попытка возродить институт высокой критики, пусть и предпринятая совсем в других (не родных) обстоятельствах.

источник https://seance.ru/articles/kak-ne-ponyal/

Показать полностью 4
10

Как понимать абсурд. Разбираемся на примере знаковых произведений — от Кэрролла и Салтыкова-Щедрина до Введенского и Хармса⁠⁠

Серия Книголюбие

Мультфильм по стихотворению Даниила Хармса «Опасная прогулка» (2002) Режиссер Алена Оятьева:

Абсурд и язык

Иван Топорышкин пошел на охоту,
С ним пудель пошел, перепрыгнув забор.
Иван, как бревно, провалился в болото,
А пудель в реке утонул, как топор.

Иван Топорышкин пошел на охоту,
С ним пудель вприпрыжку пошел, как топор.
Иван повалился бревном на болото,
А пудель в реке перепрыгнул забор.

Иван Топорышкин пошел на охоту,
С ним пудель в реке провалился в забор.
Иван, как бревно, перепрыгнул болото,
А пудель вприпрыжку попал на топор.

Стихотворение Даниила Хармса «Иван Топорышкин» (1928) — один из наиболее знаменитых абсурдистских текстов. Первоначальная немудреная история, сама по себе достаточно нелепая в своей брутальности, дважды пересказывается с перестановками слов — и раз от раза становится все более бессмысленной. «Пудель в реке провалился в забор» — торжество абсурда, полное разрушение семантики, набор слов, связанных только синтаксически. Впрочем, дальше нам намекают на возможное продолжение истории и вторичное рождение смысла, потому что можно, оказывается, не только провалиться в болото, как бревно, но и, подобно бревну, его перепрыгнуть. Стихотворение попалось на глаза в числе прочих ведущему критику эмиграции Георгию Адамовичу, и он сурово пожурил поэта: «Не только дети логике не научатся, но и взрослые разучатся, прочитав стихотворение». Но было ли целью поэта обучение логике? Каковы вообще функции абсурда?

Абсурд и чепуха

Абдул-визирь
На лбу пузырь
Свой холит и лелеет.
Bayle, геометр,
Взяв термометр,
Пшеницу в поле сеет.

А Бонапарт
С колодой карт
В Россию поспешает.
Садясь в балон,
Он за бостон
Сесть Папу приглашает.

Но Папин сын,
Взяв апельсин,
В нос батюшки швыряет.
А в море кит
На них глядит
И в ноздрях ковыряет.

Это начало куплетов, сочиненных Алексеем Перовским, известным в литературе под псевдонимом Антоний Погорельский, автором повестей в гофмановском духе и сказки «Черная курица». Данный текст, написанный в 1811 году, представляет собой классический пример «чепухового» светского стихотворчества. Вообще-то «чепухи» и «нескладухи» много как в русском фольклоре (в качестве примера — песенка «Ехала деревня мимо мужика, / Вдруг из-под собаки лают ворота»), так и в английском (знаменитые nursery rhymes — детские песенки, построенные на нарушении логики, обильно переводившиеся на русский язык Чуковским и Маршаком). Но если там эффект абсурда достигается отталкиванием от (известной автору и читателю) истины или нормы, то в чепуховых стихах вроде сочиненного Перовским-Погорельским этой нормы или истины вообще нет. «Абдул-визирь на лбу пузырь» пришел из детской дразнилки, Пьер Бейль, если под Bayle имеется в виду он, был не геометром, а философом, и, конечно, геометры с термометрами не сеют пшеницу. Перед нами соединение взятых откуда попало имен и явлений по принципу абсолютно случайных, первых взбредших в голову ассоциаций. В комментариях можно прочитать, что автор «высмеивает вздорные слухи». Но скорее он высмеивает идею передачи информации словом как таковую. Как ни странно, эта «чепуховая» традиция оказалась для литературы плодотворной: ей воспользовались, например, создатели образа Козьмы Пруткова, в том числе племянник и воспитанник Алексея Перовского Алексей Толстой. Удивительно и то, что абсурдные ассоциации, рожденные подсознанием, воплотились в жизнь: совсем скоро Бонапарт действительно устремился в Россию, и Перовскому в числе других пришлось воевать с ним.

Абсурд и самоидентификация

«— Нет, вы только подумайте! — говорила она. — Какой сегодня день странный! А вчера все шло как обычно! Может, это я изменилась за ночь? Дайте-ка вспомнить: сегодня утром, когда я встала, я это была или не я? Кажется, уже не совсем я! Но если это так, то кто же я в таком случае? Это так сложно…
И она принялась перебирать в уме подружек, которые были с ней одного возраста. Может, она превратилась в одну из них?
— Во всяком случае, я не Ада! — сказала она решительно. — У нее волосы вьются, а у меня нет! И уж, конечно, я не Мейбл. Я столько всего знаю, а она совсем ничего! И вообще она это она, а я это я! Как все непонятно! А ну-ка проверю, помню я то, что знала, или нет. Значит так: четырежды пять — двенадцать, четырежды шесть — тринадцать, четырежды семь… Так я до двадцати никогда не дойду! Ну, ладно, таблица умножения — это неважно! Попробую географию! Лондон — столица Парижа, а Париж — столица Рима, а Рим… Нет, все не так, все неверно! Должно быть, я превратилась в Мейбл…»

Это, как все, вероятно, помнят, отрывок из великой «Алисы в Стране чудес» (1865) Льюиса Кэрролла в классическом переводе Нины Демуровой. Специалист по математической логике, английский писатель сознательно строил безумный мир, отталкиваясь от рациональности (чтобы ее выявить и в то же время проблематизировать). В данном отрывке такому выявлению/проблематизации подвергаются, во-первых, принципы счета, лежащие в самой первооснове человеческого мышления (вспомним рассказ Хармса «Сонет» про человека, который забыл, что идет раньше — семь или восемь), во-вторых, школьная эмпирическая информация и, в-третьих, самотождественность героини. Герой «Бесов» Достоевского говорит: «Если Бога нет, то какой же я после того капитан?» Алиса сомневается в том, что она действительно Алиса, потому что мир вокруг нее ведет себя странно и потому что она забыла информацию о мире или, вернее, не уверена в том, что помнит ее правильно. Самотождественность мыслящего выступает фундаментом логики, но в то же время оказывается первой жертвой ее разрушения.

Абсурд и гротеск

«Уже при первом свидании с градоначальником предводитель почувствовал, что в этом сановнике таится что-то не совсем обыкновенное, а именно, что от него пахнет трюфлями. Долгое время он боролся с своею догадкою, принимая ее за мечту воспаленного съестными припасами воображения, но чем чаще повторялись свидания, тем мучительнее становились сомнения. <…>
<…>
<…> Впавши в гастрономическую тоску, он слонялся по городу, словно влюбленный, и, завидев где-нибудь Прыща, самым нелепым образом облизывался. Однажды, во время какого-то соединенного заседания, имевшего предметом устройство во время масленицы усиленного гастрономического торжества, предводитель, доведенный до исступления острым запахом, распространяемым градоначальником, вне себя вскочил с своего места и крикнул: „Уксусу и горчицы!“ И затем, припав к градоначальнической голове, стал ее нюхать.
Изумление лиц, присутствовавших при этой загадочной сцене, было беспредельно. Странным показалось и то, что градоначальник, хотя и сквозь зубы, но довольно неосторожно сказал:
— Угадал, каналья!
И потом, спохватившись, с непринужденностию, очевидно притворною, прибавил:
— Кажется, наш достойнейший предводитель принял мою голову за фаршированную… ха, ха!
Увы! Это косвенное признание заключало в себе самую горькую правду!»

Многие эпизоды романа Михаила Салтыкова-Щедрина «История одного города» (1869–1870) носят откровенно абсурдистский характер. Один из градоначальников «происходит по прямой линии от колокольни Ивана Великого» и ломается пополам во время бури, другой летает в городском саду и «по рассмотрении оказывается девицею». Но история градоначальника Прыща, чья голова была, как оказалось, набита фаршем (и в итоге он становится жертвой гастронома — предводителя дворянства), — очевидный верх нелепости. У сатирика Щедрина абсурд рождается из гротеска, из доведения реальных черт явления до такой интенсивности, что оно полностью отрывается от своей первоосновы (глуповатый и добродушный градоначальник, при котором в силу его похвальной бездеятельности город процветал) и превращается в самодовлеющее торжество сочной бессмыслицы. Отсюда уже один шаг до рассказа Хармса о том, что он «родился из икры», и до шутки Сергея Курехина про то, что «Ленин — гриб».

Абсурд и диалог

«Мистер Смит (все еще глядя в газету). Смотри-ка, здесь написано, что умер Бобби Уотсон.
Миссис Смит. Господи! Бедный! И когда это он умер?
Мистер Смит. Нечего делать удивленный вид. Ты прекрасно знала. Он вот уже два года, как умер. Не помнишь? Мы были на похоронах полтора года назад.
Миссис Смит. Ну конечно, я помню. Я сразу вспомнила, просто я не поняла, почему ты так удивился, прочитав про это в газете.
Мистер Смит. В газете про это ничего нет. Мне уже три года назад говорили о его смерти. И я по ассоциации вспомнил.
Миссис Смит. Какая жалость! Он так хорошо сохранился.
Мистер Смит. Это был красивейший труп во всей Великобритании! Совершенно не выглядел на свой возраст. Бедный Бобби! Четыре года, как умер, а был еще теплый. Вот уж поистине живой труп. А какой веселый!
Миссис Смит. Бедная Бобби!
Мистер Смит. Ты хочешь сказать — бедный Бобби.
Миссис Смит. Нет, это я про его жену. Ее тоже звали Бобби. Бобби Уотсон. Из-за этого совпадения их вечно путали, когда видели вместе. Только после его смерти и разобрались наконец, кто из них кто. Да и сейчас еще находятся люди, которые путают ее с покойником и приносят ей соболезнования. Ты с ней знаком?
Мистер Смит. Я только раз ее видел, совершенно случайно, на похоронах Бобби.
Миссис Смит. А я никогда не видела. Она хорошенькая?
Мистер Смит. Черты у нее правильные, но хорошенькой ее не назовешь. Слишком толстенная и большая. Черты у нее неправильные, но она, можно сказать, очень даже хорошенькая. Только чересчур хрупкая и маленькая. Она учительница пения».

Это диалог из пьесы франко-румынского классика Эжена Ионеско «Лысая певица» (1948) в переводе Елены Суриц. Это одна из знаменитейших пьес абсурда. Источником вдохновения для писателя послужили стандартные фразы из учебника английского языка. Застольный диалог между супругами, составленный из языковых клише, сперва производит впечатление осмысленного, но затем его информативность постепенно становится фиктивной. Видимость коммуникации лишь подчеркивает нелепость, или тавтологичность, или противоречивость сообщения. Герой узнает (или не узнает) из газеты о недавней смерти человека, который умер одновременно полтора, два, три и четыре года назад, покойника путают с его женой, которая одновременно толста и худа, высока и миниатюрна, с правильными и неправильными чертами лица. Такой же распад диалога (и стоящую за ним трагедию невозможности речи) мы видим в классических произведениях отечественной драматургии XX века — в «Елизавете Бам» (1927) Хармса и «Елке у Ивановых» (1938) Введенского.

Абсурд и немотивированность

«Один-одинешенек коротаю новогодний вечер. Жена в гости ушла, я малость приболел. Звонят по телефону.
— Алло!
— Говорит Парфентьев! — слышу радостный голос.
— Вам кого?
— Парфентьев говорит!
С такой радостью мне сообщает, будто я всю жизнь только о Парфентьеве и думал. Подумаешь, Парфентьев, велика важность!
— Говорит Парфентьев, вы меня слышите?
— Я слышу.
— Нет, вы послушайте, послушайте, голос мой послушайте… Ну? Как?
Он пропел „Будьте здоровы, живите богато“.
— Ну, — сказал я
— Ничего?
— А что?
Он пропел „Капитан, капитан, улыбнитесь!“.
— А сейчас?
— Ничего.
— Ну вот видите! — Он ужасно обрадовался.
— Вам, значит, никого не надо? — спросил я. — Ровным счетом никого?
— Я же вам сказал: говорит Пар-фен-тьев!
— А дальше что?
— А дальше песня.
— И все?
— Все.
— Мало.
— Вам все мало, дорогой, вы, наверное, из тех людей, которые едят до отвалу, до тех пор, пока уже дышать не могут. А ведь с вами Парфентьев говорит. Единственный в своем роде. Парфентьев моя фамилия. Пар — первый слог.
— А второй?
— Фен.
— Третий?
— Тьев.
Тут меня осенило.
— Послушайте, вы к моей жене никакого отношения не имеете? Может, она сейчас с вами рядом стоит?
— Помилуй господи, — говорит, — я к своей-то жене никакого отношения не имею, не то что к вашей. Ни ваша, ни моя жена со мной рядом не стоят…
— А как ваша фамилия? — спрашиваю.
— Парфентьев, — заорал он необыкновенно радостно. — Единственный в своем роде! Пар — первый слог!
— Так, — сказал я. — Первая буква какая?
— Пе! — сказал он. — По. Повар!
— Печенка! — заорал я. — Пумперникель!
— Пумперникель — это что? — спросил он.
— Эстонская еда, — сказал я. — Прелесть!
— А я Парфентьев! — сказал он».

Этот фрагмент рассказа Виктора Голявкина «Парфентьев» (1968) отчасти иллюстрирует уже описанное: перед нами распад диалога, проблемы самоидентификации (в финале собеседник сообщает герою, что его фамилия не Парфентьев). Но изначальный источник абсурда — в загадочности и немотивированности действия. Неизвестный человек звонит герою в новогоднюю ночь, чтобы представиться, обсудить (с нелепыми ассоциациями, которые вызывает каждая буква) свою (якобы) фамилию и пропеть несколько песен. За этим могут стоять неизвестные читателю психологические обстоятельства, а может — просто чудачество или безумие. Невыявленность мотивов придает нелепости характер загадочный, чуть не мистический.

Абсурд и тайна

Царь.
Сейчас, бесценная толпа,
ты подойти сюда.
Тут у позорного столба
будет зрелище суда.
Палач будет казнить людей,
несть эллин и несть иудей.
Всякий приходи созерцай,
слушай и не мерцай.
Заглушите приговоренных плач
криком, воплями и хохотом.
Бонжур палач,
ходи говорю шепотом.
Люди бывают разные,
трудящиеся и праздные,
сытые и синие,
мокрые и высокие,
зеленые и глаженые,
треугольные и напомаженные.
Но все мы люди бедные в тиши
однажды плачем зная что мы без души.
Это действительно тяжелый удар
подумать что ты пар.
Что ты умрешь и тебя нет.
Я плачу.

Палач.
Я тоже.

Толпа.
Мы плачем.

Приговоренные.
Мы тоже.

На площади раздался страшный плач. Всем стало страшно.
Входят Эф и Девушка.

Девушка.
Повадился дурак на казни ходить,
тут ему и голову сложить.

Эф.
Гляди потаскуха на помост,
но мне не наступай на хвост.
Сейчас произойдет начало.

Толпа как Лондон зарычала,
схватила Эф за руки-ноги,
и потащив на эшафот,
его прикончила живот,
и стукнув жилкой и пером
и добавив немного олова,
веревочным топором
отняла ему голову.
Он сдох.

Царь.
Он плох.
Скажите как его имя.
Пойду затоплю камин
и выпью с друзьями своими.

Воображаемая девушка (исчезая).
Его фамилия Фомин.

Царь.
Ах какой ужас. Это в последний раз.

Палач убегает.

Фомин лежал без движенья
на красных свинцовых досках.
Казалось ему, наслажденье
сидит на усов волосках.
Потрогаю, думает, волос,
иль глаз я себе почешу,
а то закричу во весь голос
или пойду подышу.
Но чем дорогой Фомин,
чем ты будешь кричать,
что ты сможешь чесать,
нету тебя Фомин,
умер ты, понимаешь?

Фомин.
Нет я не понимаю.
Я жив.
Я родственник.

Это фрагмент драматической поэмы или мистерии Александра Введенского «Кругом возможно Бог» (1931) — именно того произведения, в котором появляется образ загадочной «звезды бессмыслицы». Фомин (Эф) идет «без боязни смотреть на чужие казни». Но как в пьесе Хармса Елизавету Бам обвиняют в убийстве, которое еще не произошло, так и казнь, на которую пришел смотреть Фомин, оказывается его собственной. Но за абсурдностью этого поворота открывается тайна — тайна смерти. Вопреки словам царя о том, что человек лишен души, а стало быть, и бессмертия, Фомин обретает его, но это не бессмертие в христианском или ином религиозном смысле — это таинственное существование человека, который одновременно существует и нет, абсурдное по сути и порожденное абсурдом. Именно в таком виде Фомин совершает свое символическое путешествие, продолжающееся до конца времен.

Абсурд и чудо

«Человек с тонкой шеей забрался в сундук, закрыл за собой крышку и начал задыхаться.
— Вот, — говорил, задыхаясь человек с тонкой шеей, — я задыхаюсь в сундуке, потому что у меня тонкая шея. Крышка сундука закрыта и не пускает ко мне воздуха. Я буду задыхаться, но крышку сундука все равно не открою. Постепенно я буду умирать. Я увижу борьбу жизни и смерти. Бой произойдет неестественный, при равных шансах, потому что естественно побеждает смерть, а жизнь, обреченная на смерть, только тщетно борется с врагом, до последней минуты не теряя напрасной надежды. В этой же борьбе, которая произойдет сейчас, жизнь будет знать способ своей победы: для этого жизни надо заставить мои руки открыть крышку сундука. Посмотрим: кто кого? Только вот ужасно пахнет нафталином. Если победит жизнь, я буду вещи в сундуке пересыпать махоркой… Вот началось: я больше не могу дышать. Я погиб, это ясно! Мне уже нет спасения! И ничего возвышенного нет в моей голове. Я задыхаюсь!..
Ой! Что же это такое? Сейчас что-то произошло, но я не могу понять, что именно. Я что-то видел или что-то слышал…
Ой! Опять что-то произошло? Боже мой! Мне нечем дышать. Я, кажется, умираю…
А это еще что такое? Почему я пою? Кажется, у меня болит шея… Но где же сундук? Почему я вижу все, что находится у меня в комнате? Да никак я лежу на полу! А где же сундук?
Человек с тонкой шеей поднялся с пола и посмотрел кругом. Сундука нигде не было. На стульях и кровати лежали вещи, вынутые из сундука, а сундука нигде не было.
Человек с тонкой шеей сказал:
— Значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом».

Рассказ Хармса «Сундук» (1937), как многие его рассказы, одновременно серьезен и саркастичен. Действия его героя, подвергающего себя странному испытанию, заведомо абсурдны. Но на абсурд бытовой накладывается другой, метафизический. Убежденность героя в том, что «выбор» зависит только от его воли, сталкивается с вмешательством некой внешней силы, отменяющей законы природы и логику. Но эта сила никак не охарактеризована, а потому ее появление кажется несколько комичным. И все-таки мы здесь видим странное отражение пронизывающей все творчество Хармса мечты о чуде. Приведем воспоминания Всеволода Петрова:

«Он считал, что ожидание чуда составляет содержание и смысл человеческой жизни.
Каждый по-своему представляет себе чудо. Для одного оно в том, чтобы написать гениальную книгу, для другого — в том, чтобы узнать или увидеть нечто такое, что навсегда озарит его жизнь, для третьего — в том, чтобы прославиться, или разбогатеть, или еще что-нибудь в любом роде, в зависимости от души человека.
Однако людям только кажется, что их желания разнообразны.
В действительности люди, сами того не зная, желают лишь одного — обрести бессмертие. Это и есть настоящее чудо, которого ждут и надеются на его пришествие».

Чудо не может быть подарено никакой представляемой человеческим сознанием силой. Оно абсурдно по природе и может прийти только через абсурд. Credo quia absurdum («Верую, ибо абсурдно»).

источник https://arzamas.academy/mag/1443-absurd

Показать полностью 8
1

Рэп оперативного реагирования — про книгу Аркадия Романова о российской музыкальной сцене 2010-х⁠⁠

Серия Книголюбие

Указанные в заглавии книги «Это было в России: музыка 2010-х от кальян-рэпа до постпанка» жанры занимают в тексте не так уж много места по сравнению с рэп-андерграундом, баттл-рэпом и рэп-мейнстримом.

Рэп оперативного реагирования — про книгу Аркадия Романова о российской музыкальной сцене 2010-х

Но и одним только русскоязычным речитативом автор не ограничивается, уделяя внимание и Муждусу с ДДТ, и Ивану Дорну с Елкой. Игорь Гаврилов увидел в пятисотстраничной работе опыт классификации популярных жанров 2010-х и путей их влияния на день сегодняшний.

На первый взгляд, наследие 2010-х еще не успело как следует «отстояться», чтобы уже писать о нем книжку. Однако все, что было наработано в 2010-е, так сильно влияет на происходящее в массовой культуре прямо сегодня, что попытка разобраться, откуда мы такие взялись, не выглядит преждевременной.

Главный предмет исследования Аркадия Романова — рэп на русском языке. На его примере можно очень достоверно рассказать о том, как андерграундная культура становится мейнстримом, и ответить на вопрос о том, может ли исследователь писать о популярной музыке в отрыве от разговора об общественных процессах.

2000-е — эпоха, когда «об артисте уже узнавали благодаря интернету, но он там еще не зарабатывал». 2010-е в популярной музыке начались в 2009-м, когда премьер-министр Владимир Путин пришел на телешоу «Битва за респект», что демонстрировало: аудитория рэпа — важная часть электората. В то же время настоящим «началом 2010-х» можно назвать и 2012 год, когда в России был запущен цифровой музыкальный магазин iTunes.

Аркадий Романов не обходит эти события вниманием. Но становым хребтом для его повествования стали биографии ключевых фигур андерграунд-рэпа — Оксимирона (признан Минюстом РФ иностранным агентом), Славы КПСС, Бабангиды, Шока, Паши Техника. Гораздо в меньшей степени его интересуют Баста и лейбл «Газгольдер». В его понимании их лучшие дни, видимо, остались в 2000-х.

Автор детально прослеживает все ответвления рэп-андерграунда, под микроскопом рассматривает культуру рэп-баттлов, рассказывает, как на здешнюю рэп-сцену повлияли русскоязычные исполнители из Германии и Англии. Все это вроде бы не так уж и важно для массового потребителя поп-музыки. Но без всей этой генеалогии было бы непонятно, почему, с точки зрения Романова, «биф» (конфликт) Тимати и Киркорова «будут изучать на уроках истории и обществознания». На примере этого конфликта можно объяснить сразу целый ряд понятий: «дисс», «хайп», «вирусный ролик», «хештег», «сайфер».

Отношения рэперов и поп-элиты лишь малая часть палитры книги. Автор подробно пишет о том, что такое «левый» и «правый» рэп, с какими радикальными движениями ассоциировали себя полумифический Бабангида и постироничный Слава КПСС (Вячеслав Машнов) из объединения «Антихайп». Тексты «подпольных» рэперов, записанные на самую дешевую аппаратуру, «состояли из шовинизма и желчи», но стимулировали развитие жанра до такой степени, что Славу КПСС стали регулярно звать на федеральное ТВ, а Тина Канделаки носила мерч «Антихайпа». Тексты представителей «правого» рэпа, зачастую смыкавшегося с «абстрактным», были не просто политизированы, а порой «напичканы радикальным подтекстом». И, естественно, лейтмотивом большинства текстов «рэп-подземелья» было упоминание запрещенных веществ. «Я не могу припомнить ни одного значимого исполнителя, равнодушного к этой теме»,— пишет Романов. При этом издатели книги всю лексику, связанную с ней, цензурируют (замазывают черным) — в отличие, например, от мата.

Рэп-генезис — основной сюжет книги, но Романов глубоко копает и в другие стороны. А если не копает, то дает оценки и характеристики, точности которых можно только позавидовать.

«Сыны Кавказа, потомки Степи и уроженцы Мавераннахра стали нашими ямайцами, барбадосцами и тринидадцами»,— пишет автор, проводя аналогии между «кальян-рэпом» России и ролью музыки Карибских островов в англосаксонской поп-культуре. В самом начале книги Романов клялся писать преимущественно о музыке с русскими текстами, произведенной в России. Но в главе о классиках «кальян-рэпа» «Miyagi & Эндшпиль» он парадоксально резюмирует: «Русский язык стал вторичным по отношению к музыке». А самый большой парадокс — это, пожалуй, группа 25/17: «Так же как на основе старых музыкальных кусочков хип-хоп-продюсеры сочиняли новые композиции, рэп-группа 25/17 смогла заново изобрести русский рок».

источник https://www.kommersant.ru/doc/8419885

Показать полностью 1
9

Сказки бабушки Айвики, рассказанные на ночь внуку Андрейке⁠⁠

Серия Книголюбие

Было это в незапамятные времена, когда богатырей знали не только по именам, но и по их подвигам.

Сказки, рассказанные бабушкой Айвикой, а придуманные москвичом Михаилом Резниченко, почти «марийские народные», но всё же авторские. Звучат они по-домашнему тепло и уютно, хотя это не безобидные и беззубые истории для детей младшего возраста, в них много смысла взрослого, который малыши, наверняка, не уловят, а если и уловят, то скорее всего это будет им не очень-то интересно.

- Какой ты богатырь? Слепень-кровосос! Возомнил себя невесть кем.
- Сам ты кровосос, живёшь за счёт трудового народа.
(из диалога слепня и царя)

Зато интересно нам, читателям взрослым, любителям, помимо возникающих по первой ассоциации, поискать ещё вторые, третьи, а то и десятые смыслы, а также отыскать все спрятанные по карманам текста кукиши и разложенные пасхалочки – всё это в книжке есть.

- Может, зря ты их не послушал, - зашептал ему червь сомнения.
- Ну наконец-то могу заморить червячка, - обрадовался медведь. Сомнение мгновенно исчезло.

Среди кузнецов, красавиц, ведьм, богов, духов, богатырей, царей, бедняков, ремесленников, лентяев, хитрецов, ловкачей, дураков, профессоров, а также ещё множества различных персонажей, найдётся место и для обычных людей.

Проблема – не проблема, если ты её решить не можешь. А если можешь, то тем более не проблема.

А поскольку сказки эти рассказывает бабушка нашего времени (бывшая учительница русского и литературы), то в сказаниях о событиях давно уже минувших лет, нет-нет, да и прозвучат знакомые современные словечки или обороты, блеснёт ирония над реалиями нынешними, философскими концепциями, политическими установками и прочими «повесточками». Оно и понятно, любая сказка, о чём бы она не рассказывала, говорит, в том числе (а может даже и в первую очередь), про то, что происходит в настоящем.

Сколько жену не выбирай, а женишься в конце концов всё равно на ведьме.

Тем более, что рассказывает сказки Айвика не кому-то там, а собственному внуку-кровиночке, которого хочет уберечь от всяких напастей, в голову вложив мудрости житейской. Потому героический пафос и эпохальный смысл, который по юности лет и романтичности души своей, выводит в конце каждой сказки внук, разбиваются о житейскую мораль пожившей на свете старушки: знай, чего хочешь, не геройствуй, не разговаривай с незнакомцами (привет-привет, Михал Афанасьич!), не обижай девочек, но и простофилей не будь, пляшущим под их дудку, цени семью, ближе родных никого нет, ну и так далее.

Нечего болтовню старых людей слушать. Кроме бабушки, конечно, потому как одна я в деревне нашей здравомыслящая осталась.

Главное достоинство этой книги – юмор. В самых различных проявлениях: каламбуры и двусмысленности, вкрапления из анекдотов и множество отсылки к произведениям мировой литературы, а также фильмам, мемам и т.п. Некоторые сказки могут навеять совсем не весёлые мысли, но так в любой шутке – лишь доля её, всё остальное правда. А если анекдот правда – как тут не взгрустнуть?

Старики нашим временем управляют, а значит, жизнями людскими. Туда-сюда его вертят: то летнее, то зимнее, то оттепель, а то обратно в прошлое.

Отдельно хочется отметить прекрасные иллюстрации художницы Веры Коротаевой. Выполненные в нарочито наивно-простой стилистике, они прекрасно оживляют текст и являют образы под стать сказкам: милые, но грубоватые, искренние в своей шероховатости, угловатости, кажущейся неуклюжести. И ещё: их много, для каждой из более трёх десятков историй нашлась своя картинка, а для некоторых – и по несколько штук.

Мир держится на котиках, но это совсем другая сказка. А теперь спи

источник https://boosty.to/coubpower/posts/c7818432-8bf5-4162-9322-80...

Показать полностью 8
12

«О том времени мы не говорили» — на русском языке изданы воспоминания Романа Полански о Холокосте⁠⁠

Серия Книголюбие

На английском книга была выпущена в 2006-м, когда Роману Полански было 73 года. Вторую мировую он встретил в Кракове шестилетним мальчиком. Публикуем фрагмент про жизнь в краковском гетто — аресты, спасение, людей и нелюдей. Кровоточащие источники для «Пианиста» и «Бала вампиров» — и вероятное биографическое пересечение со «Списком Шиндлера».

Пианист (2002) The Pianist | Режиссер Роман Полански

Облавы и арест матери

Мы жили в новой квартире, назначенной нам. Прошел слух, что опять случатся «дела», как называли облавы. Уже не помню, как я вышел,— то ли отец вывел меня с помощью разрешения, то ли что. Я знаю, что родителям с большим трудом удавалось выводить меня из гетто каждый раз, как возникала необходимость, и отправлять к Вилькам, хотя сам я вообще-то мог выходить когда захочется.

Только я никогда им об этом не рассказывал, потому что это было в первый период, когда мы еще жили на улице Ренкавка. Я тайно выбирался и шел в магазинчик неподалеку купить марок на те гроши, которые у меня водились. Как-то раз я пошел туда еще с одним мальчишкой, и продавщица без всякой злости спросила: «Ребята, а вы из гетто?» Но нас это так напугало, что мы прекратили вылазки.

Роман Полански в 1969-м

Роман Полански в 1969-м

Мой вид вполне был сносен за пределами гетто: со светлыми волосами я и впрямь походил на мальчугана из польской деревни. Из-за слухов про облавы мне пришлось на день или два отправиться к Вилькам. Я заночевал у них, и отец назавтра пришел за мной, чтобы отвести обратно в квартиру. Мы шли пешком, и на мосту Подгуже, который был совсем рядом с гетто, на самой середине, отец остановился. Он сказал, что маму забрали, и разрыдался. А я не плакал. И ему сказал перестать, потому что нас тогда заметят. Он постарался успокоиться, и мы вернулись. Бабушку забрали тоже. Как я потом узнал, она покончила с собой. У нее был яд — она сказала, что никогда не дастся в руки немцам. И родителей маленького Стефана забрали тоже.

Сестру они не забрали. За ней приходили, но ее не было дома; где она пряталась — не помню. Мне передали, что мать сказала: «Возьмите меня...» Мы все еще оставались в той же квартире, в которой тогда жили, но уже в другой ее части — они опять все ужали. Отец уходил на работу на рассвете. Я оставался в комнате вместе со стариком, который тоже работал по утрам. Он заваривал чай, а я лежал в постели. Он пил чай и хлюпал сквозь вставные зубы, это было ужасно. Оставалось много вещей, принадлежавших депортированным. Они все были свалены в ванной. Целая гора вещей. Я нашел самокат. Я взял его и стал играть с ним на улице. Однажды какая-то женщина окликнула меня: «Но это же самокат такого-то...» — не помню имя. А я сказал: «Нет, теперь он мой». Уже не помню, чем все закончилось, вроде бы она забрала у меня самокат.

Теперь в квартире оставались Стефан, мой отец, старик и еще много людей, которых я не знал. Скоро случилась еще облава, одна из последних. Потом я ушел. Я умолял отца позаботиться о маленьком Стефане. Немцы ликвидировали эту часть гетто, и мы отправились прятаться в комнатушке, где раньше жила бабушка. Отныне мы жили там — отец, маленький Стефан и я.

Моей сестры Аннетт с нами уже не было (Аннетт Кац-Предборска, сестра Романа Полански, дочь его матери Булы Кац от первого брака.— Прим. пер.). Не помню, когда арестовали Аннетт, но ее точно забрали. У нее был парень, когда мы жили все вместе в большой квартире, там еще была та собака, Фифка. Аннетт очень любила этого парня. Как-то раз они вместе работали в саду и поцеловались. Какой-то немец увидел их издали и выстрелил в них. Парень получил две пули в живот, но выжил. Умер он позже. С тех пор Аннетт стала совершенно другим человеком. Думаю, этот парень остался у нее в памяти на всю жизнь. Я его тоже помню.

Последнее возвращение в гетто

После очередной облавы я вернулся к гетто. Издалека я увидел, что оно окружено немцами. Я смотрел издали через колючую проволоку туда, где жил с отцом и маленьким Стефаном. Там дежурил немец. Я проскользнул под проволокой — он меня не заметил — и вошел в гетто.

Там, рядом с нашим домом, было хоть шаром покати, но все же стоял магазинчик — маленькая писчебумажная лавочка. Мы знали ее хозяев, они жили в том же доме. Недавно я попытался ее найти, но не смог, там многое изменилось.

В тот день была отличная погода, стояла жара. Я подошел к дому, где мы жили. Никого. И во дворе никого. Зато повсюду валялись разбросанные вещи. Писчебумажный магазин был открыт, но хозяев не было. Я вошел внутрь. Там все было разложено по порядку: карандаши, цветная бумага, все детские сокровища. Магазинчик был совсем крошечным, но в нем было то, что я хотел бы иметь. Я подумал: «А зачем мне теперь это все?» Я посмотрел, нет ли денег в кассе. Их там не было. Я вышел на улицу. Конечно, я хотел найти отца. Поодаль я увидел группу людей, их вел немец, и я пошел к ним. Между нами было метров двести. Я пошел к ним, чтобы быть хоть с кем-то, потому что все дома были пусты. Я подошел к ним и спросил у одного мужчины: «Куда вы идете?» Он спросил: «Откуда ты?» Я сказал: «Я хочу пойти вместе с вами...» Он обозвал меня идиотом. Сейчас я понимаю, что это, наверное, были те, кто еще оставался в доме и пытался спрятаться, но немцы выгнали их из этой части гетто. На меня немец даже не обратил внимания. В руке он держал бумаги и походил на школьного учителя в очках, он был невысокого роста, полноватый. Еще там был Ordnungsdienst, еврейский полицейский, член службы порядка. Обычно именно они решали вопросы внутри гетто. Немцы хотели придать всему происходящему видимость нормальности.

Ликвидация гетто и побег

Нас отвели на центральную площадь, где еще осталась польская аптека. Площадь называлась Плац Згоды, что означает «площадь Согласия»,— теперь это площадь Героев гетто, Богатерув Гетта. Мощеная рыночная площадь. В то время она располагалась на входе в гетто, где находились главные ворота и здание охраны.

На Плаце Згоды теснились сотни или даже тысячи людей. Немцы организовали то, что они называли Umschlagplatz. Последний отбор. Кто-то из задержанных стоял здесь точно сутки или больше. Кажется, как раз тогда я вернулся в гетто, потому что думал, что все закончилось, что-то в этом роде. Но на площади стояла толпа, и я стал пробираться между людьми, чтобы найти отца. Кто-то плакал, кто-то потерял сознание от обезвоживания. Я попытался частично воссоздать эту сцену в моем фильме «Пианист».

Площадь оканчивалась улицей, которую охраняли члены Baudienst, и двумя зданиями — с одной стороны аптека, с другой вход в гетто и колючая проволока. Там стояли поляки в серой форме... Думаю, что это были Baudienst — во всяком случае, мы о них думали именно так. Пока я искал отца, которого так и не нашел, я вдруг наткнулся на маленького Стефана — одного. Я схватил его за руку и сказал: «Надо выбираться отсюда». На площади были немцы, они размахивали бумагами и что-то кричали. Вдруг приехал офицер, он сидел в коляске мотоцикла. Все отдавали ему честь — видимо, это был старший по званию. Интересно, не был ли это Амон Гёт (гауптштурмфюрер СС, комендант концентрационного лагеря в Плашове, сыгран Рейфом Файнсом в «Списке Шиндлера».— Weekend)? Со вчерашнего дня мы ничего не ели. Стефан говорил по-немецки. Я сказал ему попросить у кого-нибудь из офицеров разрешения сходить домой за хлебом, и мы сразу же вернемся. Полное ребячество. Стефан отказался наотрез. И вдруг мне пришла мысль спросить того польского Baudienst, который патрулировал середину улицы. Он остановился. И я спросил, можно ли нам пойти взять немного хлеба. Он посмотрел на нас и сказал: «Идите». Я схватил Стефана и потянул за собой. «Не бегите! Идите шагом!» Мы пошли шагом. Перешли улицу. Пролезли под воротами. Я знал каждый двор, стены, все дыры и проходы — мы добежали до колючей проволоки. Пролезли под ней и выбрались из гетто. Хотелось бы мне знать, что дальше было с этим поляком. Как сложилась его жизнь? Возможно, он жив до сих пор. Если есть на свете человек, который совершенно точно спас мне жизнь, то это тот парень. Он был совсем молодым — наверное, лет восемнадцать или чуть больше. Но он прекрасно знал, что нас ждет, и отпустил нас. Тогда я пошел к Вилькам, они оказались не в восторге от того, что теперь им нужно заботиться не об одном, а о двух маленьких евреях. Мы подождали еще какое-то время — и потом остались у них ночевать.

Мы вернулись в гетто искать отца и с ним оставались до окончательной ликвидации, которая произошла через несколько недель. Потом я опять отправился к Вилькам, но там никого не было. Отличный предлог, чтобы пойти обратно. Но по пути назад я встретил колонну евреев — они шли под охраной немецких солдат, вроде бы по четверо в ряд или по шестеро. Кажется, по четверо. Я увидел там отца. Я пошел рядом с ними. Наконец он тоже меня увидел. Он шел рядом с одним из конвоиров. И не знаю, как ему это удалось, но это было впечатляюще — он поменялся местами с парнем, который шел сзади. Потом еще раз. Не знаю, как они общались. Я с тротуара жестами изобразил, как будто закрываю дверь на ключ. Он сказал: «Смывайся!» Я остановился, и они ушли. Я тоже ушел — в другую сторону. Это был последний раз, когда я видел отца поблизости от гетто. С этого момента началась новая глава... Впоследствии я узнал, что маленького Стефана расстреляли вместе с другими детьми на школьном дворе.

И вот, разлученный с отцом, я остался один на улицах Кракова.

Череда убежищ

Отец договорился с Вильками, что меня поместят в приемную семью. Он оставил им денег и драгоценности — короче, все, что у него было. Из этого они должны были заплатить приемной семье. Их фамилия была Путек. Они работали консьержами в доме, где жили только немецкие офицеры. Непыльная работа, как раз рядом с немецкими казармами. Здесь (улица Кремеровска Бочна, дом 3) я и провел это время. У них была небольшая швейцарская, там мы жили вместе с их сыном по имени Метек.

Я видел его недавно. О том времени мы не говорили — об этом не говорят. Вспоминали разных людей. У него была тетка, она иногда приходила. Молодая. Ее звали Янка, она была сестрой его матери.

«Бал вампиров», режиссер Роман Полански

И вот я оказался в типичной польской рабочей семье из Кракова. Метек учил меня всяким штукам, например цепляться к трамваю. Мы начали продавать газеты — так у нас появилось немного денег на кино, которое стало моей страстью.

Помню, как он впервые повел меня на мессу. Я знал молитвы, хотя никогда раньше не был в церкви. Нужно было соблюдать ритуал, креститься вместе с остальными. Меня это тревожило. Я вспомнил об этом, когда снимал «Бал вампиров», в той сцене, где профессор и Альфред пытаются подражать другим, танцуя менуэт. Я быстро запомнил церемонию мессы. Никто не должен был догадаться, что я еврей, а избежать западни было сложно...

источник https://www.myweekend.ru/doc/8848640

Показать полностью 10
71

Что предсказал Роберт Хайнлайн⁠⁠

Серия Книголюбие

7 июля отметил 19-летие (плюс ещё век, но кто обращает внимание на такие мелочи) Роберт Энсон Хайнлайн — амбассадор научной фантастики, морской офицер, натурщик, астроном, нудист, самый антивоенный милитарист, правый писатель с левым уклоном, отец космодесанта и настоящий американец, добившийся успеха нелёгким трудом.

Почти все классики научной фантастики в той или иной степени предвосхитили технические новшества, которые потом превратились в обыденность. Хайнлайн не исключение — хотя размах у него не такой, как у Жюля Верна или Герберта Уэллса, ему тоже есть чем гордиться.

Солнце моё

Рассказ «Да будет свет!» (1940) — один из первых в цикле «История будущего» о периоде с середины XX до XXII века. В нём немало находок, которые для фантастики того периода весьма оригинальны: чего стоят герои, «напоминающий гангстера» доктор Арчибальд Дуглас и красавица Мэри-Лу Мартин, видная учёная. Они создают «кристаллический экран Дугласа — Мартин», позволяющий получать огромную мощность из любого излучения, и мешают дельцам нажиться на их изобретении. В описании чудесного экрана легко узнать солнечную батарею — хотя реальные образцы таким КПД, конечно, не обладают.

«Да будет свет!»
пер. Д. Старков
Мы сможем создать экраны, излучающие в инфракрасной области, почти так же легко, как экраны холодного света. Понимаешь? Это же — нагревательные элементы любого вида и размера, экономичные, не требующие больших мощностей, без высоких температур — то есть, не огнеопасные и не представляющие угрозы, скажем, для детей. Я думаю, реально спроектировать такие экраны, чтобы можно было, во-первых, — он загнул палец. — использовать солнечную энергию с максимальной эффективностью; во-вторых, вырабатывать энергию в виде холодного света или, в-третьих, тепла, или, в-четвёртых, электричества. Можем соединить экраны последовательно и получить любой вольтаж, можем — параллельно, получая любую силу тока. И вся энергия — практически бесплатно, только вот на саму установку придётся потратиться!

Дороги ярости

Рассказ «Дороги должны катиться» (1940) тоже входит в «Истории будущего» (кстати, тут упоминаются «экраны Дугласа — Мартин»). Здесь шоссе и рельсы заменили на высокоскоростные движущиеся дороги. На одной из них произошла катастрофа — результат конфликта профсоюза рабочих и Транспортных кадетов. Аварию устроили именно рабочие — создавая этот рассказ, Хайнлайн, очевидно, вдохновлялся реальными, набирающими силу профсоюзами.

Движущихся дорог у нас (по крайней мере пока) нет — зато другая идея из этой истории нашла своеобразное воплощение. Речь о «жуках» — одноколёсном транспорте, напоминающем моноколёса или популярные некогда «Сегвеи».

«Дороги должны катиться»
пер. С. Логинов, А. Етоев
«Жук» не придаёт своему седоку внушительности, по размерам и форме он чем-то напоминает кухонную табуретку, гиростабилизированную на одном колесе. Но для патрулирования в тесном лабиринте под дорогой лучшего средства не придумаешь, он может пролезть в любой узкий проход, легко управляется и терпеливо сохраняет устойчивость, ожидая, пока наездник слезет.

Предсказать человека

Повесть «Человек, который продал Луну» (1950), входящая в те же «История будущего», делает ещё более интересное предсказание. В центре сюжета — амбициозный план акулы бизнеса Делоса Харримана. Он хочет организовать лунную экспедицию и первым заявить права на ресурсы Луны. Как всегда, Хайнлайн дотошно описывает технические и юридические тонкости и рассказывает о вполне реалистичной причине освоения ближнего космоса. Романтика и самоотверженность — это прекрасно, но сейчас требуются деньги и люди, способные грамотно ими распорядиться.

Герой повести во многом напоминает Илона Маска. Правда, тот вдохновлялся Айзеком Азимовым, а не Робертом Хайнлайном — но как минимум о создании лунной колонии он тоже говорит, да и в космос стремится очень активно.

Эми Ральф
«Мой сын — Илон Маск»
Астероид либо супервулкан может уничтожить нас, а вдобавок мы подвержены рискам, никогда и не снившимся динозаврам: искусственно созданный вирус, случайное появление микроскопической чёрной дыры в результате физического эксперимента, катастрофическое глобальное потепление, или какая-нибудь ещё неизвестная на сегодняшний день разрушающая технология может прекратить наше существование. На развитие человечества ушли миллионы лет, но за последние шестьдесят лет атомное оружие создало потенциал самоуничтожения. Рано или поздно наша жизнь должна будет выйти за пределы этого сине-зелёного шарика — или мы вымрем.

Ловит даже на Плутоне

В романе «Космический кадет» (1948) Хайнлайн обратился к одной из своих любимых тем — военизированной элите. Межпланетный патруль — гарант мира на Земле: у него монополия на ядерное оружие. Юный Мэтт Додсон становится кадетом и ввязывается в противостояние с венерианцами. Теперь ему нужно вернуть домой корабль земных первопроходцев, экипаж которого погиб от болезни.

Где же здесь технологии, спросите вы? Дело в том, что в «Космическом кадете» Хайнлайн описывает привычную нам мобильную связь. Не слишком подробно — но, как говорится, большего нам и и не надо.

«Космический кадет»
пер. И. Почиталина
— Слушай-ка, звонит твой телефон!
— Верно. — Мэтт сунул руку в поясную сумку и достал телефонную трубку. — Алло?
— Это ты, сынок? — послышался голос отца.
— Да, папа.
— Благополучно добрался?

Инженер и кошка

«Дверь в лето» (1956) — один из самых ярких романов Хайнлайна, своего рода оммаж классической книге Герберта Уэллса «Когда спящий проснётся». В нём есть и настоящая дружба, и любовь, преодолевшая десятилетия, и много юмора (порой довольно едкого), и, конечно же, обожание кошачьей братии. Кота с увесистым именем Петроний Арбитр (для друзей — Пит) можно назвать вторым главным героем — хотя он не занимает много места в книге.

События происходят в 1970-х — и, невзирая на недолгую ядерную войну, этот мир хорошо развит технологически. Так, инженер Дэниел Дэвис разработал серию домашних роботов. Здесь есть криогенная заморозка — и человека можно вернуть к жизни в любой момент, хоть в 2000 году (туда и попадает незадачливый герой).

Какие же технологические чудеса можно встретить, открыв «Дверь в лето»?

Робот-пылесос

«Горничная» (в другом переводе «Золушка») — «пылесос улучшенной конструкции», способный очищать полы, собирать утерянные предметы, объезжать людей и препятствия и самостоятельно становиться на зарядку. В 1950-е, когда Хайнлайн писал свой роман, такое казалось невероятным. Сейчас же робот-пылесос, пусть и не на вечных аккумуляторах, доступен всем.

пер. А. Бранский
Вообще-то «горничная» представляла собой всего-навсего пылесос улучшенной конструкции. Мы собирались выбросить его на рынок по ценам, ненамного превышавшим стоимость обычной метлы. Наша «горничная» (первая модель, а не мыслящий робот, в которого я её потом превратил) могла драить полы — любые полы. Делала она это весь день с утра до вечера, не нуждаясь в присмотре.

Робот для мытья окон

«Вилли-окномой», в отличие от современных устройств, мыл окна при помощи электростатики. Да и спектр применения у него был шире — например, он мог чистить сантехнику.

пер. А. Бранский
И я задумался о грязных окнах и рыжем налёте на эмалированной поверхности ванн: чтобы соскоблить этот налёт, надо согнуться в три погибели. Оказалось, что электростатическое устройство моментально удаляет грязь с любой гладкой силикатной поверхности: с оконных стекол, ванн, унитазов и тому подобного. Вот так и появился «Вилли-окномой», и я только диву давался, почему никто до меня не додумался сконструировать его.

Кстати, Дэниел мечтал создать универсальное устройство, которое заменило бы все его изобретения. Но ему помешал идеализм — он хотел придумать долговечный прибор. А его компаньон Майлз мыслил маркетинговыми категориями — и считал, что лучше делать вещи, которые быстро ломаются, чтобы люди почаще покупали новые.

Электронная бумага

В альтернативном XX веке ещё осталась печатная пресса — ничего похожего на Интернет там нет. Зато сами газеты сделаны из пластика, и читать их приходилось своеобразно:

пер. А. Бранский
«Трудяга» установил газету на специальном пюпитре, и некоторое время мне казалось, что вся она состоит из одной страницы, — я никак не мог уразуметь, как чёртова штука раскрывается. Все листы словно смёрзлись намертво. Наконец я случайно коснулся нижнего правого угла первой страницы; она загнулась вверх и перелистнулась — тут, видно, заключалась какая-то хитрость. И другие страницы открывались легко и даже изящно — стоило мне коснуться их нижнего правого угла.

Ничего не напоминает?

Программа для чертежей

Ещё до своих злоключений Дэниел задумал упростить труд инженеров. Так родился проект «чертёжной машины», которую в будущем действительно сконструировали. Герой считал, что кто-то украл его идею — но всё оказалось проще и одновременно сложнее.

пер. А. Бранский
Думаю, в США наберётся тысяч пятьдесят инженеров, которые изо дня в день, до исступления, горбятся, теряя здоровье и зрение, над своими чертёжными досками, ненавидя их. <...> Моё изобретение позволило бы им, сидя в удобном кресле, нажимать на клавиши, а чертёж появлялся бы на экране, укреплённом над клавиатурой. Одновременно нажимаете три клавиши — и в нужном месте появляется горизонтальная линия; нажимаете ещё одну клавишу — и связываете горизонталь с вертикалью; нажатием четырёх других клавиш получается изображение линии под любым необходимым углом.

Замысел САПР-систем для упрощения проектирования родился ещё в 1950-е. Сейчас же есть удобные программы вроде AutoCAD или КОМПАС-3D, позволяющие решить любые инженерные задачи.

Голосовой ввод

Смарт-колонки и голосовой поиск в браузерах — ещё одно достижение, которое стало для нас привычным. Хайнлайн предусмотрел и это:

пер. А. Бранский
Конечно, существовала машина, печатавшая с голоса, однако рассчитана она была на фонетический язык — вроде эсперанто. Но разве можно было диктовать ей на языке, в котором произносится «Ливерпуль», а пишется «Манчестер»! Трудно ожидать, с другой стороны, что в угоду изобретателю люди изменят традиционному написанию слов родного языка. Придётся Магомету идти к горе. <...> Используя трубки памяти, уменьшенные во много раз, и дешёвое золото, легко уместить сотню тысяч звуковых анализаторов в кубический фут… то есть ввести в машину весь словарь Вебстера.

Банковские карты

Люди в придуманном Хайнлайном 2000 году платили при помощи «единой системы чековых книжек».

пер. А. Бранский
Один-единственный кибернетический компьютер заменял собой центральный расчётный узел — он совершал операции по выдаче наличных денег во всех банках города. Кодом вклада служил изотопный индикатор на чековой книжке.

Конечно, мы пользуемся кусочками пластика с чипом, а не суровыми изотопными индикаторами — но принцип получения средств тот же.

Мы пережили будущее, описанное Хайнлайном, почти на 30 лет — и многие его идеи пока не воплотились в реальность. Кариес и насморк до сих пор не побеждены, ключ к управлению гравитацией получить не удалось, а крионика пребывает в примитивном состоянии. Зато у нас не было Шестинедельной войны с применением ядерного оружия — не так уж плохо.

Блюз «100 рентген»

Кстати, о ядерном оружии. Гарри Даглян ещё не встретился с «зарядом-демоном», а Хайнлайн уже говорил о ядерной энергетике и опасностях радиоактивного заражения.

Ядерные катастрофы

В рассказе «Взрыв всегда возможен» (1940) писатель показал «Большую Бомбу» — ядерный реактор, жизненно необходимый Америке. Он вырабатывал энергию и производил почти весь плутоний в стране. Но у этого технического чуда было две проблемы. Во-первых, реактор оказался нестабилен, а расчёты возможного взрыва были теоретическими. В любой момент мог рвануть сам комплекс, ближайший город, штат, половина планеты…

Во-вторых, сотрудники постоянно страдали от психозов. Учёные, работающие с реактором, обладали блестящим умом и тонкой душевной организацией. Последствия были непредсказуемы: от нервного срыва до попытки саботажа. Надзор психиатров ситуацию не улучшал.

«Взрыв всегда возможен»
пер. Ф. Мендельсон
Он пытался думать о реакторе, как о сотнях миллионов тонн самого сильного взрывчатого вещества или о тысячах Хиросим. И это тоже не имело смысла. Однажды он видел взрыв атомной бомбы — его пригласили для проверки психической реакции персонала ВВС. Но он не мог себе представить взрыва тысячи таких бомб — его разум отступал. Возможно, инженерам-атомникам это удаётся. Возможно, с их математическими способностями и ясным пониманием процессов, происходящих там, в недрах реактора, они живо представляют себе, какое непостижимо ужасающее чудовище заперто за щитом. И если это так, нет ничего удивительного, что их преследует страх и искушение…

При помощи психолога и прогресса герои сумели предотвратить катастрофу, но в реальности всё оказалось не так радужно. Ядерные реакторы на АЭС — не бомбы чудовищной мощности, но любая авария может привести (и приводит) к тяжким последствиям. Только дело не в сходящих с ума гениях: авария на «Маяке», разрушение энергоблока на «Три-Майл-Айленд» и Чернобыль произошли из-за халатности, ошибок проектирования и недообученного персонала.

Радиологическое оружие

В рассказе «Никудышное решение» (1941) Хайнлайн обращается к альтернативной истории. Вторая мировая идёт уже несколько лет, но США и СССР в ней не участвуют, а Британия и Германия совершают взаимные авианалёты.

Начальнику героя, конгрессмену Клайду Маннингу, поручено возглавить проект по разработке ядерного оружия. Успехов он не достигает, зато случайно обнаруживает, что радиоактивная пыль (побочный продукт лаборатории) способна заразить любую местность, стерилизовав её на долгий срок.

Маннинг передаёт новое оружие союзникам — а вскоре и другие державы им обзаводятся. Лишь чудом Земля избегает катастрофы: изобретатель становится диктатором, создав Комитет Мировой безопасности и службу «новых янычар», пилотов, несущих «пыль» на борту своих машин. Они становятся гарантом вечного мира.

«Никудышное решение»
пер. В. Ковалевский
Если есть хоть какая-то правда в болтовне насчёт жизни-после-смерти, то я очень хотел бы встретиться с тем парнем, что впервые изобрёл лук и стрелы; я б с удовольствием разобрал его на части голыми руками. Что же касается меня самого, то я не могу ощущать себя счастливым в мире, где любой человек или любая группа людей могут присвоить себе право миловать или казнить вас, меня, наших соседей, каждого человека, каждое животное, каждое живое существо. Мне не по душе каждый, кто держит в руках такую власть. И самому Маннингу он тоже не по душе.

В реальности СССР разрабатывала программу «Генератор», в которой рассматривалось использование ракет с радиоактивной жидкостью. Так называемые нейтронные бомбы были рассчитаны на поражение электроники и заражение местности при минимальной мощности взрыва — они породили легенды о снарядах, которые заставляют всё живое исчезнуть без следа. А физик Лео Силард описал концепцию «кобальтовой бомбы» — боеприпаса, в котором урановая оболочка заменена кобальтом.

Террористы в разное время угрожали «грязными бомбами», способными устроить радиоактивное заражение. К счастью, катастрофы не случилось — хочется верить, что не случится никогда.

источник https://www.mirf.ru/book/chto-predskazal-robert-hainlain

Показать полностью 14
2

Писать очень трудно, брат — О сборнике повестей и рассказов Яцека Дукая «Король Боли»⁠⁠

Серия Книголюбие

Материал Василия Владимирского, посвященный сборнику повестей и рассказов польского фантаста Яцека Дукая.

Яцек Дукай — один из самых титулованных польских фантастов начала XXI века, лауреат всех национальных жанровых премий, причем во многих случаях лауреат неоднократный. И не только национальных: в 2003 году семиминутный мультфильм Томаша Брагиньского «Кафедральный собор» (Katedra), снятый по одноименному рассказу Дукая, номинировался на «Оскар», но уступил короткометражке «Чаббчаббы!» Эрика Армстронга.

С момента своего дебюта в 1990 году Дукай написал сравнительно немного, пять романов, чуть больше полутора десятка повестей и меньше тридцати рассказов, — а после 2018-го вообще замолчал, переключившись на разработку видеоигр по своим книгам (правда, до сих пор ничего так и не разработал). Что не мешает ему считаться на родине живым классиком и главным претендентом на роль духовного наследника Станислава Лема. Три его романа переведены в России легально, еще один много лет ходит по рукам в самиздате. Ну а самая репрезентативная подборка повестей и рассказов Яцека Дукая представлена на страницах двух антологий: «Старости аксолотля», вышедшей в 2024-м, и «Короля Боли».

«Здравствуй, брат. Писать очень трудно» — если верить Вениамину Каверину, так приветствовали друг друга Серапионовы братья. Писать хардкорную научную фантастику в двадцать первом веке — еще труднее. По крайней мере, писать всерьез, по-взрослому, не снижая планку, без заискивания перед «целевой аудиторией». Поляк Яцек Дукай — один из немногих авторов за пределами англоязычной литературы, которым это удается без видимого труда. Появление на русском его нового сборника — отличный повод поговорить о том, как же устроена научная фантастика, выходящая за рамки незатейливого чтения для любознательных и простодушных подростков.

Парадоксально, но твердая НФ в основе своей — литература довольно консервативная: как и сто лет назад, любой мало-мальски примечательный научно-фантастический текст строится сегодня вокруг технологий — это ядро, сердцевина, та самая невзрачная песчинка, на которой слой за слоем нарастает жемчужина смыслов. Следующий слой — социальные отношения, общество, изменившееся под влиянием технологий: экономика, политика, повседневный быт, мотивы и побуждения людей и постлюдей, новые цели и новые способы их достижения. Дальше — новый язык, причем не только лексика, но и фонетика, пунктуация, выразительные средства, адаптированные под условия среды. Наконец, фантасту придется нащупать нерв эпохи, центральный конфликт, философское или социальное противоречие, которое возможно только в этом обществе и только при таком наборе технологий. Не самая простая задача — хотя результат, на мой взгляд, окупает затраченные усилия с лихвой.

Конечно, любым условием здесь можно пренебречь и даже добиться успеха — как Лоис Макмастер Буджолд или Джеймс Кори. Фантастика — литература условностей: если книга обладает другими достоинствами, публика легко простит автору, что его герои, расселившиеся по Солнечной системе и достигшие звезд, говорят и действуют словно подданные Австро-Венгерской империи или американцы второй половины XX столетия. Но правдоподобия истории это, конечно, не добавит.

Проза Яцека Дукая, собранная на страницах книги «Король Боли», — образцовая НФ высшего сорта, нефильтрованная: здесь соблюдены все условия без исключений, в правильной пропорции и должной последовательности. Результат впечатляет — интеллектуально, эмоционально, эстетически. Если бы речь шла о романе и автор дал нам время понемногу привыкнуть, адаптироваться, освоиться, эффект, возможно, оказался бы не настолько мощным, но в сборнике повестей и рассказов Дукай ошеломляет, оглушает, хищно обрушивается на читателей и не дает им опомниться.

Повесть «Король Боли и кузнечик»: мир будущего, где инструменты генной инженерии доступны всем и каждому, — а значит, и сотням тысяч безумцев, фанатиков, альтруистов, мечтающих «железной рукой загнать человечество к счастию» ценой миллионов жизней. Мир распавшихся институций, рухнувших государств и бесконечного биотеррора во имя высших целей. Главный герой — жертва редкой мутации, обратившая свою слабость в силу, блестящий эксперт в той области человеческих отношений, которая ему самому физически недоступна. Для большего драматизма добавим вечную «проблему вагонетки», ожесточенные споры об онтологии зла и о спасительной силе хаоса — и вуаля, шедевр готов, начинаем погружение в бездны биотехнологического ада, вперед и с песней!

Рассказ «Крукс»: в постдефицитном будущем, где все необходимое для жизни создается наноботами, амбиции героев подпитываются исключительно национальной гордостью и аристократической честью. Человечество сделало шаг вперед и два шага назад: пока магнаты и их отпрыски строят карьеры и борются за иллюзорную власть, не пренебрегая любыми средствами, низшее сословие пребывает в сонной летаргии — но при этом в любой момент готово к социальному взрыву по малейшему поводу или без повода вовсе.

Повесть «Линия сопротивления»: еще одно неблагополучное общество на пути к постдефицитному Парадизу. Вечно меняющийся мир, где человек не встречает на своем жизненном пути никаких преград — благодаря новой информационной технологии, пришедшей на смену интернету, новым экономическим моделям, новым геополитическим паттернам. Человечество погружается в апатию, демотивированное гарантированным благополучием, а смыслы жизни, убеждения и религии разрабатывают на заказ, производят на конвейере на любой вкус и под любой запрос как востребованный коммерческий продукт. Все в этом мире вторично, искусственно, предсказуемо, все сто раз уже было — но и путь бегства из этой замкнутой петли обратной связи не просматривается даже через разрушение и террор.

И так далее — успевай только глотать один сжатый до предела информационный пакет за другим. Любой из этих текстов легко мог бы стать тысячестраничным романом, но автор слишком уважает читателей, чтобы разжевывать в мелкую кашицу, как для ментальных инвалидов, то, что мы при желании сможем расшифровать сами. И это сопротивление текста, этот интеллектуальный вызов — не слабость, а одно из главных достоинств прозы польского фантаста.

Конечно, лукавством было бы утверждать, что своим успехом Яцек Дукай обязан некому обезличенному универсальному алгоритму. Его талант во многих отношениях уникален: подвижное воображение и энциклопедическая эрудиция успешно сочетаются тут с умением объединять несоединимое и деконструировать общеизвестное. Ко всему прочему Дукай отлично владеет драматургией и артистично работает со словом, с темпом и ритмом, интонациями и регистрами, его проза то соскальзывает в поток сознания, то взрывается созвездием неологизмов, то гремит симфонией метафор и гипербол. Следуя схеме, скрупулезно придерживаясь инструкции, такого эффекта не добьешься: слишком много интуитивных решений, ассоциативных цепочек, внезапных поворотов, продиктованных индивидуальным опытом. Писать НФ и без того очень сложно, а писать так, как Дукай, пожалуй, невозможно вовсе.

Впрочем, это справедливо в отношении любого автора с ярким и узнаваемым почерком — фантаста, реалиста, без разницы. Куда важнее то, что звезда Дукая моментально распознается как небесное тело из того же созвездия, что и звезды Уильяма Гибсона, Теда Чана, Нила Стивенсона, братьев Стругацких, Станислава Лема или (с недавних пор) Эдуарда Веркина — мультикультурной общности за пределами страны, языка и эпохи. Вернется ли автор в литературу, когда его очередной IT-стартап рухнет под собственным весом, на самом деле неважно. Пятнадцать, двадцать, тридцать лет назад Дукай уже сказал достаточно, чтобы остаться вечным современником все новых поколений читателей.

источник https://gorky.media/reviews/pisat-ochen-trudno-brat

Показать полностью 2
5

Антология мистики «Сакральная связь»⁠⁠

Серия Книголюбие

Давнего любителя и почитателя мистики антология «Сакральная связь» не удивит – в неё вошли классические произведения жанра, не раз издававшиеся и заслужившие признание у читателя.

Достаточно лишь перечислить авторов, чтобы понять, что это «золотая» классика: Чарльз Брокден Браун, Говард Лавкрафт, Герберт Уэллс, Ги де Мопассан, Вашингтон Ирвинг, Эдвард Бенсон, Роберт Чамберс, Элджернон Блэквуд, Брем Стокер и ещё с полдюжины писателей чуть менее известных.

Имеются в коллекции произведения и двух русских писателей, Константина Аксакова и Алексея Апухтина. Добавьте к этому небольшую подборку мифов американских индейцев – и антология укомплектована! Для желающих познакомиться с мистикой рубежа 19-20 веков – эта книга идеально подходит.

Плюс: проверенная временем классика жанра

Минус: для тех, кто давно читает мистику, будет неинтересно — все произведения хорошо известны

источник https://postmodernism.livejournal.com/2830990.html

Показать полностью 3
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества