Хорошо помню наш южный городок. Недавно человек полетел в космос. Все так радовались. И никто не заметил ещё одного полёта. Только не в космос, а наоборот — вниз. Пока только в овраг. И не человек полетел. А так — есть тут один: тёткин племянник, сирота, малой из квартиры номер пять, девочка-плакса или просто Серый. Вот столько имён у меня к десяти годам жизни набралось.
Я помню, как бежал по пустырю, а они, дворовые пацаны, вчетвером гнались за мной, улюлюкая, — гнали как зайца. Отчаявшись, я прыгнул прямо в овраг, сквозь густые кусты и жгучую крапиву.
Продирался сквозь них так, словно беглый зэк рвётся через колючую проволоку. На самом дне оврага журчал маленький ручей. Я долго сидел около него, смывал грязь с кровавых царапин, плакал и исступлённо мечтал о том, как отомщу. Вот эта-то мечта, наверное, и стала трамплином для моего прыжка. Но не вверх, конечно. А глубоко вниз.
Позже мне стало понятно, почему они меня гоняли. Они были точно такими же, как я. Только трусливее. Эти пацаны могли охотиться только стайкой, да и то не до конца, а лишь до края оврага — на большее у них никогда не хватило бы духу. Погонять жертву ради забавы и отпустить — вот и всё, на что они были способны. Но это не охота дикого зверя. Это тараканьи бега.
В десять-тринадцать лет мир вокруг кажется чересчур резким и контрастным, всё воспринимается острее, чем есть на самом деле. Тогда я был искренне уверен: меня хотят убить. И поэтому всё, что я делал в ответ, казалось мне абсолютно оправданным.
В мыслях я раз за разом крутил один и тот же фильм: суд в нашем местном Доме культуры. Будто я стою на сцене и рассказываю залу, что они со мной творили, а главное — что хотели сделать. Люди в зале слушают молча, насупившись, а потом встают и выносят вердикт: «Таким подонкам наказание только одно — смерть».
Именно тогда в моём внутреннем кино впервые появилось это слово. Слово, которого боится любой человек. Особенно тот, кто считает себя жертвой. Но я его больше не боюсь. Потому что я и есть это слово.
В тот день я кое-как отмылся от грязи и даже застирал рубашку. Тётка за неё точно прибьёт. Эту несчастную рубаху до меня переносили все дети постарше из нашей коммунальной квартиры. Она досталась мне по наследству, как и остальное тряпьё. Тогда так было принято. Новая одежда доставалась самому старшему. Потом её донашивал тот, кто помладше и поменьше. И так по цепочке.
Я в той квартире был самым мелким по росту и комплекции из тех, кому перепадала одежда. Мне и доставалось в последнюю очередь тряпьё, годившееся уже только на тряпки. Но к чужим обноскам я давно привык. Как и к привычке доедать с чужих тарелок вкусные куски, пока никто не видит.
Тётка упорно не отдавала меня в детдом, хотя соседи и учителя в один голос советовали ей это сделать. И дело тут вовсе не в жалких двенадцати рублях опекунских выплат, которые она получала за меня. Повзрослев, я осознал: она просто пыталась превратиться из вечной жертвы-неудачницы хоть в какого-то хищника. Из породы тех беззубых, слабых тварей, которых стая давно выставила вон и которым остаётся охотиться лишь на самых маленьких и беззащитных.
Знаете, такая волчица-изгой, способная питаться одними мышами. Ну и ещё, конечно, ей хотелось показать миру, что она не спившаяся скотина, а человек. Помогает вот, взяла сиротинку.
Вечером дома, лёжа на тахте за занавеской, я придумывал план мести. Главным заводилой у них был, конечно же, Рыжий Генка. Он невзлюбил меня с самой первой встречи. В тот год, когда Генка переехал со своей матерью и кучей мелких детей к нам в дом, прямо в наш подъезд, мы поначалу даже как бы подружились. Он хвастался вещами, которые привёз из деревни: показал армейский фонарик со шторками, патроны и пугач под них, сделанный из загнутой трубы.
Тот пугач мы сразу замотали в тряпку, отнесли в дровяной сарай и засунули глубоко в поленницу у самой стены, в угол, куда никто не доберётся. Патроны тоже завернули в промасленную тряпку, завязали узелком и спрятали рядом. Это я придумал туда спрятать. Генка уверял, что пугач бьёт без промаха метров на десять и насквозь пробивает доску толщиной с палец. Мы продружили несколько дней, пока он сидел с малыми дома, а его мать искала работу.
А когда настали выходные, Генка вышел во двор и сразу познакомился с пацанами. Те у него и спросили: «А чё ты с девчонкой этой лысой ходишь, что ли?» Девчонкой они называли меня за то, что я, тогда ещё десятилетний пацан, пускал слёзы от всякой, по их мнению, ерунды.
«Он же плакса в юбке», — сказали они Генке. И Генка сразу отвернулся от меня. А потом стал травить и смеяться хуже остальных. А посмеяться, конечно, было над чем. Тётка меня одно время в платье девчачье одевала — вот для всех потеха была.
Тот случай со старым платьем, которое тётка нацепляла на меня, отправляя гулять на улицу, я тоже хорошо помню. Тётке где-то отдали его: мол, материал хороший, распорешь да сошьёшь пацану что-нибудь. Но перешивать ей было лень. Она надела платье на меня, поправила кружева и сама усмехнулась. И отправила гулять. Я послушно вышел во двор, и через минуту меня окружили хохочущие дети.
Но тётка даже тогда сказала: «Детское и чистое! Какая разница, кто носит? Пусть гуляет, за своими смотрите!» Так она отвечала соседям, которые говорили, что нехорошо мальчишку в девчачье наряжать и что дети во дворе надо мной смеются.
А вид у меня и правда был — обхохочешься. Стригли меня всегда наголо. Стриг старый дед-сосед сломанной машинкой и вечно оставлял клочки волос на макушке. И пока они отрастали, я был похож на какой-то дикий куст: уши в стороны, шея худая, а на теле — платье с оборочками.
Я потом это платье выкинул втихаря. Получил, конечно, тяжёлую затрещину от тётки, но зато хоть перестал смешить весь двор.
Вечером я лежал на своей тахте, уставившись в потолок, и слушал трансляцию концерта по радио. Из динамика гремел марш, тяжёлый, с яростными ударами барабанов: пам-бара-пам, рара-пампампам... Под этот грохочущий ритм во мне созревал план. Он рождался чётким и ясным, будто его чертили тушью на бумаге. К моменту, когда диктор объявила, что вы прослушали какого-то Вагнера, я уже до мельчайших подробностей знал, что сделаю с ними.
Настоящих врагов было четверо. Илюху я в расчёт не брал. Из всех пацанов двора он единственный относился ко мне просто равнодушно, без злобы. Когда мы оказывались наедине и вокруг никого не было, Илюха мог даже подкинуть мне яблоко.
Пацаны таскали яблоки по ночам из городского сада. Забор был невысокий, хоть и с проволокой. Для дворовых пацанов это не забор. В саду росло сотни две фруктовых деревьев.
Жил там в избушке и сторож с собакой и ружьём. Когда собака лаяла на пацанов, сидящих на ветках как скворцы, он палил из двустволки по верхушкам деревьев, заходясь хриплым матом. Стрелял он, наверное, солью — не знаю, ни разу ни в кого не попал. А пацаны, давясь от смеха, связывали рукава рубах узлами и набивали получившиеся мешки сочными, кривобокими плодами. Потом объедались до боли в животе.
Меня на эти ночные вылазки, понятно, никто не звал. Но длинный Илюха иногда делился добычей — только тайком, оглядываясь по сторонам. Так что пусть Илюха живёт. Он это право заслужил.
А первой жертвой станет вовсе не Рыжий Генка. Нет, Генку я оставлю на потом. Пусть посмотрит со стороны. Пусть помучается, гадая, придёт или нет его черёд. Он будет последним из четверых. Бац — и сразу прикончить — это слишком легко для него. Это несправедливо.
Первым пусть умрёт Толстый Жека. Именно он рассказал Генке про Серёгину кличку — девчонка. Да по-другому он к Серёге никогда и не обращался:
— Эй, девочка, а ты чё лысая такая?
Так он обычно говорил Сергею, увидев его во дворе. А если Сергей ещё и ел что-то — даже простой чёрный хлеб, политый пахучим маслом и посыпанный солью, или обычный огурец, — обязательно заберёт. Если понравится — съест. Нет — надкусит и скажет:
— Фигня какая, — и выбросит в кусты.
А Серёге — пенделя: чеши, мол, отсюда. Вот с едой-то у Серёги план и возник. Только еда будет с сюрпризом.
Сразу за фруктовым садом, принадлежавшим соседнему совхозу, находился птичник. Держали там кур-наседок, выводили птенцов, а в основном откармливали индюшек. Отжирались они там до свинячьих размеров. Кормили их дроблёнкой с паровой мельницы, находившейся рядом.
Раньше всегда так делали. Если строили мельницу — рядом обязательно пристраивали птичник. Мужики зерно привозят, перетаскивают мешки туда-сюда. Зерно немного просыпается. Птицам — прикормка. А при птичнике обязательно мальчонка на службе. Корм носит, яйца и птенцов собирает, убирает за птицами и, в общем, делает всё, на что способны быстрые и ловкие детские руки.
Так как тётка работала там на птичнике скотницей — убирала навоз за индюками и мешала дроблёнку с мелом и рубленой травой, — то мальчонкой этим был, конечно же, Серёга.
Помимо обычных обязанностей помощника тётки, у него была одна особенная работа. Днём, после обеда, когда на площадке возле мельницы начиналась самая суета, он уже был там. Ходил с мешком, перекинутым через руку, как ходят по рынку карманники. Только под мешком в руке у него была не заточенная бритва, чтобы карманы резать, а шило — длинное и острое.
Ходит он, обмирая от страха, бродит между телег и машин. Вертит лысой головой, оглядывается кругом. Как увидит, что кто-то из приезжих мужиков зазевался, — подкрадётся и шилом мешок: тюк! И дырка небольшая. А из неё зерно потихоньку и сыплется. Куры и индюшата хоть и глупые, а знают уже. За Серёгой прям табуном ходят. И просыпанное зерно вмиг подбирают.
Серёге, конечно, доставалось подзатыльников от мозолистых, словно деревянных, ладоней крестьян, приехавших на мельницу. И сильных, таких, что аж искры из глаз. И просто так: беги, мол, засранец. Этакая подкормка птиц, конечно, была придумана самой тёткой. Чтобы и куры сыты были, и она дроблёнку в мешочках домой таскала. А потом меняла на что угодно. Даже на деньги.
Кроме мужиков с мешками, Серёгиными главными врагами на птичнике были крысы. Жили они в норах прямо под птичниками, целыми сотнями, и не боялись никого и ничего.
Сжирали корм, таскали яйца, ловили птенцов. Никакие кошки не могли с ними справиться. Не родилась ещё такая кошка, которая может победить крыс, живущих на мельницах. Три-четыре мельничные крысы могли даже напасть на небольшую собаку, сдуру забежавшую на их территорию. Серёга боялся их до дрожи.
Особенно когда они прыгали по двору или скачками бежали в его сторону. Крысы, видимо, понимали, что Серёга их боится, и, как только видели его одного, сразу несколько штук вылезали и спешили к нему. Прогоняли его. Или, наоборот, догоняли.
Тёткина задача была крыс этих травить. Яд привозили в железных банках, как консервы. Внутри была густая масса, похожая на пластилин. Её надо было выковыривать палочкой и кусочками разбрасывать по земле, где нет кур, или сразу забрасывать в крысиные норы. Только руки потом обязательно мыть с мылом или золой. И упаси бог, если в глаза попадёт или на свежую царапину. Опухнешь или вообще помрёшь. Штука очень опасная.
Крысы от яда дохли десятками, и Серёга с ведром ходил и собирал их толстые тушки, валявшиеся по всему двору птичника. Это тоже была его неприятная работа. Но дохлая крыса — это всё ж таки не живая.
Серёжка помнил, как пацаны однажды запихнули его в сарай, где стояли сено и пустая тара, и закрыли дверь на засов. На улице круглосуточно стоял гул от мельничной машины. Они остались снаружи, приложили уши к щелястым доскам и тихонько хихикали, слушая.
А Серёга прижался спиной к двери и смотрел перед собой. Глаза привыкли к полумраку, и стало видно, как то из-под ящиков, то из другого угла начинают выползать тёмные горбатые тени с хвостами. Собираются вместе и не спеша двигаются к Серёге. Прямо ковром шевелящимся ползут. Стало Серёге понятно: сейчас всё — прыгнут, вцепятся и сожрут его заживо.
Он тогда кричал так, что заглушил шум мельничного движка. Пацаны, гогоча, убежали. Дверь открыли мужики с мельницы. Серёга вышел оттуда с мокрыми штанами, трясущимися руками, весь в слезах и соплях.
А запихнули его туда те самые четверо врагов. Пацаны из его же двора и школы. Только на год старше. Генка Рыжий, Толстый Жека, Саня Штык и Витька Фикса.
Саня и Витька были двоюродными братьями и всегда держались вместе. И когда Серёжка попадался им по дороге, а у них было настроение и время для потехи, они всегда его ловили: один держал сзади за руки, а второй ставил щелбаны по лысой Серёгиной голове. Потом менялись.
Щелбан только кажется, что так — щёлкнул и всё. Если с оттяжечкой да сноровкой — как молотком бьёт. Надают так, что вся рожа у Серёги в слезах, и пенделя под зад потом: иди, мол, плакса.
Продолжение повести на моей авторской странице :