Vive Le Punk!1
@Verylife моё вам почтение.
#comment_396584461
Александр Невский: "Невская битва" и "Ледовое побоище". Русь после монгольского нашествия
Предыдущая часть лежит здесь - Нашествие монголов на Русь: Уничтожение Рязани и легенда о Евпатии Коловрате. Разорение Москвы и Киева
13 мая 1221 года в семье переславского князя Ярослава Всеволодовича родился сын, получивший от родителей имя Александр. Как и всех княжичей того времени, Александра с ранних лет готовили к управлению и военному делу. С 1220-х годов он вместе с отцом находился в Переславле, а затем сопровождал его в поездках, связанных с политической борьбой за власть в Новгороде. В общей сложности новгородцы избирали на княжение Ярослава Всеволодовича аж четыре раза, и каждый его приход сопровождался сложными отношениями с новгородской элитой и вечем.
Новгородцы приглашали Ярослава прежде всего как опытного военачальника, способного организовать оборону от внешних врагов, а также как гаранта продовольственной стабильности в регионе, ведь Ярослав был братом владимиро-суздальского князя Юрия, из земель которого в Новгород поступал хлеб. Однако сам Ярослав не хотел быть простой марионеткой в руках бояр, а поэтому активно пытался расширить свои права, стремясь контролировать торговлю, назначать угодных ему посадников и распоряжаться финансовыми потоками республики.
В 1215 году, пытаясь подавить свободолюбие новгородцев, Ярослав захватил власть в Торжке, через который осуществлялось снабжение Новгорода продовольствием, после чего организовал продовольственную блокаду новгородцев, стремясь через голод привести их к покорности. В конечном итоге противостояние Ярослава и новгородских бояр кончилось тем, что новгородцы призвали к себе на помощь своего прежнего князя Мстислава Удатного, который разгромил войска Ярослава, после чего тот был с позором изгнан из Новгорода, а его место на престоле занял сам Мстислав (подробно об этом можно почитать здесь).
Тем не менее, несмотря на столь неудачное княжение, новгородцы, как было сказано выше, еще трижды приглашали Ярослава к себе на престол, пытаясь найти в его лице защитника границ республики. Ярослав же, соглашаясь возглавить Новгород, по-прежнему не собирался быть простым военачальником, работающим на чужие интересы, и раз за разом пытался сломить самостоятельность новгородской элиты, что, в конечном счете, приводило к его отставке. В 1223 году, после того, как Ярослав попытался назначить в городе своих ставленников из Владимирского княжества, боярская оппозиция задумала вновь изгнать князя из города. Понимая шаткость своих позиций, Ярослав не стал доводить дело до своего очередного унижения на вече и сам покинул город, освободив престол. После его ухода новгородцы пригласили к себе на княжение Михаила Всеволодовича Черниговского, однако тот также не нашел общего языка с боярами и вскоре покинул свой пост.
В 1225 году новгородцы вновь призвали к себе Ярослава Всеволодовича, на сей раз с просьбой помочь Новгороду в отражении набегов со стороны Литвы. Долгое время литовские племена находились на периферии европейской истории, ведя весьма архаичный образ жизни, основанный на занятии охотой, рыболовстве и примитивном земледелии. У них не было никакой централизованной власти, что делало их уязвимыми перед соседями, однако труднодоступная лесистая и болотистая местность защищала их от масштабных завоеваний. В начале 13 века литовское общество начало несколько трансформироваться. Это было связано с появлением в соседней Ливонии (территория современных Латвии и Эстонии) крестоносцев, которые силой приводили местные языческие племена в христианство.
Официально крестовые походы в Прибалтику санкционировал Папа Римский Целестин III. В 1198 году он издал буллу, которая уравнивала участников балтийского похода в правах и привилегиях, включая отпущение грехов, с участниками крестовых походов в Палестину. В 1201 году крестоносцами под управлением епископа Ливонии Альбера фон Буксгевдена в устье реки Даугавы была основана Рига, ставшая вскоре административным, церковным и экономическим центром всего региона. В 1202 году с подачи все того же Буксгевдена был основан Орден меченосцев, призванный огнем и мечом крестить непокорных прибалтийских язычников в католическую веру. Рыцари ордена носили белые плащи с красным крестом и мечом, откуда и появилось народное название "меченосцы".
Изначально крестоносцы насаждали христианскую веру исключительно в Ливонии, не вторгаясь в соседнюю Литву. Однако для вождей литовских племен, исповедовавших язычество, было совершенно ясно, что, закончив свою кампанию в Ливонии, западные рыцари обязательно переключат свое внимание на них. Военная угроза заставила литовские племена начать объединяться между собой, а также совершенствовать свои дружины, что в конечном итоге привело к значительному росту их военной силы. В скором времени у литовцев появились крупные мобильные отряды, которые стали совершать разорительные рейды на новгородские земли. Именно для отражения таких набегов новгородцы в 1225 году и призвали к себе в очередной раз Ярослава Всеволодовича.
Встав во главе новгородского войска, Ярослав прогнал литовцев от рубежей республики, а также создал буферную зону между новгородскими владениями и землями, захваченными крестоносцами, заключив союзы с местными племенами, которые сопротивлялись крещению "огнем и мечом". В 1228 году Ярослав совершил карательный поход на финское племя емь, которое совершило набег на подвластную Новгороду Ладогу. В ходе данного похода, проходившего в тяжелейших условиях зимних морозов, новгородское войско разорило земли противника, однако и само понесло огромные потери от болезней и холода, что, в свою очередь, вызвало в Новгороде ропот, что "князь зазря погубил людей".
После этого авторитет Ярослава среди новгородцев вновь стал стремительно падать, чему также способствовал и случившийся прошлым летом неурожай, что спровоцировало в городе голод. Когда в том же 1228 году Ярослав потребовал от веча денег на организацию похода против Риги с целью нанести удар по самому центру католической экспансии, что должно было изменить баланс сил в регионе в пользу Новгорода, бояре просто отказались выделять средства на столь авантюрное предприятие своего князя. Получив отказ от бояр, Ярослав демонстративно ушел из Новгорода, забрав с собой семью, надеясь, что бояре сами приползут к нему на коленях через пару месяцев, умоляя вернуться на престол.
После ухода Ярослава в городе наступил настоящий хаос. Новгородские бояре пытались сажать на престол разных князей, но каждый из них приводил лишь к внутренним распрям между группировками бояр. Вследствие отсутствия нормальной власти голод в городе лишь усилился, а вместе с ним началась и эпидемия болезней, уносящая жизни сотен людей. Сторонники Ярослава, остававшиеся в Новгороде, стали активно распространять среди простых новгородцев идею, что начавшийся мор - это не что иное, как божья кара за "изгнание" Ярослава с престола. Они требовали от бояр покаяния и возвращения князя. В конце концов, в 1230 году, уже доведенные до отчаяния происходящим в городе, бояре сами приехали к Ярославу во Владимир с челобитной, прося его вернуться. Ярослав согласился уже в четвертый раз войти в одну и ту же реку, но поставил новгородцам жесткие условия, требуя для себя фактически абсолютной власти над городом. Доведенные до ручки новгородцы были вынуждены принять все условия князя.
Вернувшись в Новгород, Ярослав провел зачистку новгородской элиты, подвергнув репрессиям лидеров боярских группировок, наиболее активно интриговавших против него. Это, в свою очередь, на долгие годы парализовало способность новгородской олигархии организованно противостоять княжеской власти. Подчинив бояр своей воле, в январе 1231 года Ярослав покинул Новгород, оставив вместо себя в качестве наместников своих малолетних сыновей - Федора и Александра. Княжичам на тот момент было 12 и 10 лет соответственно, а поэтому реальное управление Новгородом было отдано в руки их наставников, назначенных Ярославом. После того, как в 1233 году Федор внезапно скончался в результате болезни, Александр стал единоличным наследником отцовской политики в Новгороде.
Самостоятельное же правление Александра Новгородской республикой началось в 1236 году, после того, как его отец Ярослав ушел на княжение в Киев. Спустя год после его официального вокняжения Русь подверглась нашествию монголов во главе с Батыем, войска которого в короткий по меркам средневековья срок сумели захватить и разорить Рязань, Коломну и Москву и вплотную подойти к главному городу тогдашней Руси - Владимиру. Владимирский князь Юрий, брат Ярослава Всеволодовича и, соответственно, дядя Александра, сумел до начала осады бежать из своей столицы на реку Сить, где он начал собирать полки для решающей битвы с монголами.
Юрий направил своим родственникам в Киев и в Новгород гонцов с мольбой прислать ему на помощь войска, однако подмогу от них он так и не получил. Ярослав просто физически не мог совершить марш-бросок на помощь своему брату, так как Киев и реку Сить разделяло около 1000 км заснеженных дорог, которые невозможно было преодолеть за короткий срок. Александр же княживший в Новгороде, в отличие от своего отца, находился в зависимости от местного боярства, которое, опасаясь за сохранность собственных ресурсов и не видя особенного смысла помогать соседним князьям, просто заблокировало попытки князя вывести ополчение за пределы своих земель. В результате владимирское войско, оставшееся один на один с монголами, было разгромлено в битве на реке Сить 4 марта 1238 года. В том бою погиб и владимирский князь Юрий.
Освободившийся же престол разоренного монголами Владимирского княжества занял его брат Ярослава Всеволодович. Первоочередной его задачей на главном престоле Руси стало восстановление разрушенных монголами городов княжества и возвращение в них выживших жителей, укрывавшихся в лесах. В 1243 году Ярослав первым из русских князей отправился в столицу Золотой Орды Сарай на поклон к хану Батыю. Там он выполнил унизительную процедуру по демонстрации полного подчинения хану - Ярослав был вынужден пройти сквозь очистительный огонь между двумя кострами, которые горели перед шатром хана, после чего он упал на колени и поцеловал туфлю Батыю, тем самым показывая свою полную покорность хану. В обмен же на признание вассальной зависимости Ярослав получил от Батыя ярлык на великое княжение и подтверждение власти над Владимиром и Киевом.
После своего завоевательного похода монголы возложили на русские земли тяжелую дань, которую должно было платить все взрослое население. Для этого людей переписывали, делили на десятки, сотни и тысячи. Специальные монгольские отряды баскаков, расположенные в русских княжествах, следили за сбором этой дани и везли ее в Орду. В случае неповиновения они проводили жестокие карательные операции, мучили и убивали людей. Также русские города должны были поставлять в Орду искусных ремесленников, а во время войн Орды с соседями предоставлять в распоряжение ханов военные отряды. Только духовенство и церковные земли были освобождены от дани, так как монголы с уважением относились ко всем религиям мира и даже разрешили открыть церкви на территории самой Орды.
Тут надо сказать пару слов и о самой Золотой Орде, которая родилась на базе Улуса Джучи. Построив Монгольскую империю, Чингисхан разделил ее между своими четырьмя сыновьями. Своему старшему сыну Джучи он выделил самую западную часть - земли от Иртыша до тех территорий, "куда ступит копыто монгольского коня". После смерти Джучи в 1227 году его улус был разделен между его сыновьями Орда-Идженом и Батыем - восточная часть (территории современного Казахстана) отошла Орда-Иджену, а западная - Батыю. Проведя грандиозный военный поход, длившийся с 1235 по 1242 годы, Батый сумел подчинить себе земли Волжской Булгарии, Северо-Восточной и Южной Руси, Кавказа и половецких степей. Вернувшись из похода, Батый фактически создал из своего улуса суверенное государство, которое позже историки стали называть "Золотая Орда".
Впервые этот термин был зафиксирован в исторических сочинениях 1560-х годов. Существует несколько версий происхождения такого названия: У монголов существовала традиция цветового обозначения сторон света. "Золотым" они называли центр или императорскую ставку. Таким образом, "Золотая Орда" могла буквально означать "Центральная/Главная Орда" хана. Вторая версия гласит, что название произошло от описания роскошного золотого шатра хана, который поразил воображение русских летописцев и путешественников. Ну а третья версия предполагает, что в русском языке слово "золотая" стало эпитетом, подчеркивающим невероятное богатство и могущество правителей Улуса Джучи, которое противопоставлялось бедствиям, которые они приносили.
Для постройки столицы своего государства Сарай-Бату (нынешняя Астраханская область), Батый выбрал место, идеально подходящее для управления империей. Это был узел караванных путей, связывавший Среднюю Азию и Китай с Русью, Кавказом и Европой. Сарай стал одним из крупнейших городов мира того времени, а его население достигало 75-100 тысяч человек.
Несмотря на то, что Орда по факту стала абсолютно самостоятельным государством, формально она все же подчинялась хану Монгольской империи, именно поэтому в 1245 году Ярослав Всеволодович поехал в монгольскую столицу Каракорум на поклон к великому хану Гуюку. После подтверждения своих полномочий перед высшей властью империи Ярослав неожиданно скончался 30 сентября 1246 года, все еще находясь в ставке великого хана. Существует распространенная историческая версия, что он был отравлен по приказу ханши-регентши Туракиной-хатун, которая опасалась усиления влияния русского князя. Его тело было привезено на Русь и погребено в Успенском соборе во Владимире.
Но вернемся к событиям в Новгороде во время нашествия монголов на Русь. После окончательного разгрома владимирского войска на реке Сить для монголов был открыт путь на Новгород, но они, взяв Торжок, неожиданно повернули обратно. Причины, по которой монголы пощадили один из самых богатых городов Руси, так и остались неизвестными - то ли они испугались весенней распутицы, то ли их силы были измотаны тяжелыми боями в Северо-Восточной Руси, и Батый просто опасался похода на укрепленный город, обладающий сильной дружиной и ополчением, то ли они пощадили Новгород, потому что его князь не стал присылать помощь Юрию на реку Сить.
Однако и без монголов у Новгорода были могущественные враги, которые были не прочь прибрать к своим рукам земли республики, главным из которых было Шведское королевство, которое давно вело борьбу с новгородцами за берега Невы - стратегически важную артерию, связывающую Балтийское море с Ладогой и далее через систему рек с внутренними областями Руси и рынками Востока. Шведы пытались установить контроль над устьем Невы, чтобы монополизировать торговлю в этом регионе, отрезать Новгород от Балтийского моря и обложить его налогами или полностью подчинить своему влиянию.
Никуда не делись и литовцы с крестоносцами. Взойдя на новгородский престол, Александр придерживался политики невмешательства. Он отказался от союза против литовцев, предложенного Орденом меченосцев, но и не стал помогать литовцам, которые сами часто нападали на новгородские земли. Его цель заключалась в том, чтобы противники истощали себя в борьбе друг с другом и оставили в покое русские земли. Отчасти так и случилось - в 1236 году литовское войско наголову разбило Орден меченосцев в битве при Сауле, в ходе которой погиб и магистр ордена Фольквин фон Винтерштат. После этого поражения Орден меченосцев оказался на грани исчезновения и был вынужден в 1237 году объединиться с тевтонцами.
Тевтонский орден возник в Палестине около 1190 года во время Третьего крестового похода как братство для помощи немецким пилигримам и больным. После ослабления позиций крестоносцев на Святой Земле орден сосредоточился на экспансии в Европе. В 1226 году польский князь Конрад Мазовецкий пригласил тевтонцев для защиты своих земель от набегов пруссов, что положило начало созданию орденского государства в Пруссии. После объединения остатков ливонцев с тевтонцами на северо-западных русских границах появилась мощная сила Тевтонского ордена, которая, впрочем, поначалу никак не беспокоила новгородцев. Крестоносцы были заняты процессом адаптации ливонских рыцарей к жесткому уставу Тевтонского ордена, а также улаживали внутренние конфликты между старой властью Ливонии и новыми назначенцами со стороны тевтонцев, что отвлекало их от внешних походов.
Вскоре к вышеобозначенным врагам Новгорода добавились еще и датчане на пару с Папой римским. В декабре 1237 года понтифик Григорий IX провозгласил крестовый поход против язычников в Финляндии. Римская курия тем самым стремилась закрепить католицизм в Финляндии и ограничить влияние Новгородской республики, которая традиционно собирала дань с этих земель и имела там свои интересы. Также понтифик приложил большие усилия, чтобы примирить Данию и Тевтонский орден, до того враждовавших между собой из-за контроля над эстонскими землями, и направить их мощь против некатолических соседей.
В июне 1238 года в замке Стенбю в присутствии папского легата Вильгельма Моденского датский король Вальдемар II и магистр Тевтонского ордена Герман фон Балк заключили соглашение, которое зафиксировало раздел сфер влияния в Эстонии и скоординировало их действия против Руси. Вскоре к новому союзу присоединились и шведы. План действий католических держав представлял собой скоординированное давление на Русь с северо-запада: Швеция была нацелена на захват Финляндии и контроль над устьем Невы. Тевтонский орден стремился расширить свои владения в сторону Пскова и Новгорода. А Дания, поддерживая крестоносные отряды в походах против Руси, в первую очередь пыталась закрепить свой контроль над эстонскими землями, на которые претендовала и Новгородская республика, собиравшая там дань.
Наступление союзников на Русь началось в июле 1240 года с высадки в устье Невы (современная территория поселка Усть-Ижора, который сегодня входит в административные границы Санкт-Петербурга) нескольких тысяч шведских рыцарей под командованием зятя короля ярла Биргера. Раскинув на берегу лагерь, шведы начали копать вокруг него боевые рвы и возводить укрепления, планируя создать здесь опорный пункт для дальнейшего продвижения на Новгород. Однако их планам не суждено было сбыться. Еще на входе в Неву шведские корабли были замечены ижорскими дозорными, чей предводитель, старейшина Пелгусий, тут же послал в Новгород гонца с сообщением о появлении противника, а в дальнейшем передавал новгородцам данные о дислокации и количестве вражеских сил.
Узнав о высадке шведов, новгородский князь Александр решил немедленно ударить по их лагерю, пока они не сумели закрепиться на берегах Невы. Так как князь был ограничен во времени, он не сумел запросить помощи у дружественных ему городов, а поэтому выступил на врага лишь с конной дружиной. Перед выходом в поход воины собрались у собора Святой Софии и получили благословение от архиепископа Спиридона. Александр же воодушевил дружину речью: "Братья! Не в силах Бог, а в правде! Вспомним слова псалмопевца: сии в оружии и сии на конех, мы же во имя Господа Бога нашего призовем... Не убоимся множества ратных, яко с нами Бог".
Утром 15 июля Александр обрушил на ничего не подозревавших шведов удар своей дружины. Внезапное появление новгородской рати повергло шведов в панику - часть их бросилась к своим кораблям, а другая часть попыталась переправиться на противоположный берег реки Ижоры. Шведские вожди попытались организовать рыцарей в боевой порядок, но все было тщетно. Разгром шведов был полным. Несколько их кораблей было изрублено и потоплено, а десятки воинов убиты. Королевский зять ярл Биргер в ходе сражения был ранен в лицо, после чего сопротивление шведов окончательно прекратилось. Уцелевшие воины погрузились на оставшиеся на плаву корабли и отплыли прочь от русских берегов. Князь Александр же со своей дружиной триумфом возвратился в Новгород. В честь своей победы на Неве он получил прозвище Невский.
В августе 1240 года земли Новгородской республики были атакованы союзными войсками датчан и Тевтонского ордена. Крестоносцы быстро захватили пограничный пункт псковской земли - Изборск, после чего осадили уже и сам Псков. Часть псковского боярства, недовольная политикой Новгорода и надеявшаяся на выгодные торговые условия с орденом, не стала защищать город и открыла ворота захватчикам. Одновременно с этими событиями крестоносцы нанесли удар по новгородским землям со стороны Эстонии, стремясь отрезать Новгород от побережья Финского залива и морских торговых путей.
Несмотря на такие действия внешних врагов, явно пытавшихся взять Новгород в клещи, новгородские бояре в конце 1240 года решили изгнать из города своего князя Александра, недавно спасшего их от шведского нашествия. После Невской битвы авторитет Александра среди простых горожан резко возрос, что изрядно напугало местную элиту, ведь князь, пользующийся широкой поддержкой населения, мог начать проводить самостоятельную политику, что шло вразрез с интересами боярских кланов. В результате Александр Невский был отправлен в отставку, а на новгородский престол был назначен его брат Андрей Ярославович. Впрочем, уже спустя несколько месяцев новгородцы поняли, что они совершили большую ошибку - новый князь не сумел остановить натиск крестоносцев, вследствие чего те беспрепятственно продвинулись вглубь новгородских земель.
В конце 1240 года тевтонцы возвели на Ижорской возвышенности (примерно в 100 километрах к западу от современного Санкт-Петербурга) крепость Копорье. Она располагалась на скальном выступе, что делало её труднодоступной и стратегически важной для контроля над прилегающими территориями. После возведения крепости крестоносцы начали собирать дань с местного населения, превращая свободные новгородские земли в свои владения, а также совершать постоянные рейды вплоть до окрестностей самого Новгорода.
Осознав всю критичность ситуации, в которой они оказались, и увидев, что их князь Андрей не способен обеспечить их безопасность, новгородцы вновь призвали к себе на престол Александра Невского, которого они сами же изгнали несколько месяцев назад. Вернувшись на новгородский престол, Александр предпринял решительные действия против западных захватчиков. Собрав дружину, он стремительным ударом захватил крепость Копорье, в которой уничтожил тевтонский гарнизон и разрушил укрепления. После этого Александр совершил марш-бросок к Пскову, который его дружина быстро взяла. Тевтонские наместники города были арестованы, а сам город вернулся под контроль Новгорода.
После взятия Пскова Александр двинул объединенное русское войско в пределы Дерптского епископства (территория современной Эстонии) в Ливонии с целью подрыва экономических и военных ресурсов противника, дабы сорвать подготовку нового большого вторжения на Русь. По свидетельству источников, для эффективного разорения земель князь разделил свои силы, распустив отряды "в зажитье"- сбор продовольствия и разведку на широком фронте. В момент, когда русские силы были раздроблены для выполнения рейдовых задач, мобилизовавшие свои силы тевтонцы нанесли удар по передовому отряду новгородского войска и нанесли ему разгромное поражение. Получив известие о разгроме своего авангарда, Александр Невский принял решение не рисковать всей армией на враждебной территории и начал отступление к Чудскому озеру. Тевтонские же рыцари, окрыленные успехом в стычке с передовым отрядом новгородцев, начали преследование врага.
5 апреля 1242 года противники сошлись в генеральном сражении на берегу Чудского озера. По оценкам современных историков, численность новгородского войска составляла 2000–3000 человек, а тевтонцев - 1000–1500. Ливонское войско построилось в классический для рыцарской тактики того времени клин - "свинью" (от латинского caput porcinum - "кабанья голова"). Острие клина составляли тяжеловооруженные рыцари, а внутри и по бокам находилась пехота - наемники из племен эстов и ливов. Цель такого построения заключалась в попытке прорвать строй противника мощным фронтальным ударом. Александр же выставил в центр новгородское ополчение, а перед ним расположил отряды лучников, чтобы ослабить натиск врага еще на подходе. На флангах пехоту прикрывали конные отряды, а сам Александр со своей основной конницей расположился в тылу.
Сражение началось с атаки тевтонских рыцарей, которым удалось пробить ряды лучников и глубоко вклиниться в построение новгородцев. Однако развить успех им не удалось - фланговые полки Александра окружили "свинью" противника, вследствие чего строй тевтонцев оказался зажат и атакован со всех сторон. В тесноте сражения рыцари не могли эффективно использовать свое оружие, а задние шеренги давили на передних. Вскоре началось паническое отступление тевтонцев, часть из которых была выдавлена на тонкий лед Чудского озера, где под тяжестью доспехов утонула.
После поражения в "Ледовом побоище" Тевтонский орден был вынужден окончательно отказаться от притязаний на Псков и приграничные территории Новгородской республики. Александр Невский же после разгрома католических сил сумел сосредоточиться на внутренних делах Новгорода, а также на противостоянии с литовскими племенами.
Продолжение следует.
Подробный цикл об истории Руси до монгольского нашествия лежит здесь - История Руси.
Инфант, изменивший карту мира
Ависская династия: фундамент океанской империи
В 1385 году магистр Ависского ордена Жуан I в битве при Алжубарроте отстоял независимость Португалии от Кастилии и начал новую династию. Ависский дом стремился не просто удержать трон — он искал источники богатства и славы за пределами иберийского тупика. Закрепиться на троне помог старейший действующий альянс Европы — англо-португальский союз, скреплённый в 1386 году Виндзорским договором и браком Жуана с Филиппой Ланкастерской.
От этого союза родилось «блистательное поколение» — пятеро сыновей, среди которых третьим был инфант Энрике (р. 1394). Именно он превратит смутные порывы династии в систему: навигационную, финансовую и — рабовладельческую.
Поход на Сеуту (1415): рыцарство и коммерческий расчёт
В августе 1415 года португальский флот атаковал Сеуту — богатый мусульманский порт на африканском берегу Гибралтара. Война подавалась как крестовый поход, но для Ависской династии это был ещё и удар по мавританской торговой сети, контролировавшей пути африканского золота. Двадцатиоднолетний инфант Генрих отличился в рукопашной, одним из первых ворвался в город и, по свидетельствам хронистов, сражался с отчаянной отвагой. Сразу после взятия города король посвятил сыновей в рыцари прямо на поле боя, а Генриха назначил первым губернатором Сеуты.
Для инфанта это назначение стало поворотным моментом. Управление африканским анклавом открыло ему глаза на два обстоятельства: караванные пути через Сахару несут золото и рабов из глубин континента; и чтобы перехватить этот поток, не обязательно идти через пустыню — достаточно обогнуть её морем. С этого момента он начинает выстраивать морскую экспансию как коммерческое предприятие.
Первые экспедиции: Сагриш, Мадейра и экономика колонизации
Отказавшись от придворной жизни, Генрих обосновался в алгарвийской крепости на мысе Сагриш. Там, на краю Европы, он собрал капитанов, картографов, корабелов и финансистов. Его цель не была чисто научной — ему требовались новые земли, способные давать прибыль. Первым таким полигоном стал архипелаг Мадейра, открытый португальцами в 1419–1420 годах.
Остров, названный «Древесным», был покрыт густым лесом. Чтобы расчистить территорию под посевы, по приказу Генриха устроили контролируемый пожар. Хроники утверждают, что лес горел семь лет. На удобренную пеплом вулканическую почву высадили виноградную лозу — сорт Мальвазия, привезённый с Крита. Так родилась мадера — вино, ставшее одной из главных статей португальского экспорта. Мадейра доказала: заморские территории можно превращать в рентабельные плантации. Оставалось найти рабочую силу.
Орден Христа: наследие тамплиеров
Ключевой финансовой и организационной силой, стоявшей за португальской экспансией, стал Орден Христа — прямой наследник тамплиеров. Когда в 1312 году папа Климент V под давлением французского короля Филиппа Красивого распустил орден Храма, португальский монарх Диниш I повёл себя прагматично. Он не тронул тамплиерские владения, а в 1319 году добился от папы Иоанна XXII создания на их основе нового Ордена Христа. Ему отошли все замки, земли, доходы и, что особенно важно, казна бывших храмовников. Формально орден подчинялся Риму, фактически — португальской короне.
В 1420 году, в возрасте 26 лет, Генрих по настоянию отца становится великим магистром Ордена Христа. С этого момента инфант получает контроль над колоссальными ресурсами. Ордену принадлежали десятки командорств и крепостей по всей Португалии, включая стратегический замок Томар — бывшую штаб-квартиру тамплиеров. Именно туда, в Томар, Генрих часто наведывался, чтобы согласовать расходы и планы. Устав ордена, утверждённый папой, прямо обязывал его членов вести войну с неверными, но Генрих интерпретировал это расширенно: мореплавание к берегам Африки объявлялось продолжением крестового похода.
Орденские хроники фиксируют, что с 1420 по 1460 год значительная часть доходов ордена направлялась на корабельное строительство, закупку снаряжения и оплату капитанов. Паруса каравелл несли на себе эмблему ордена — красный крест с белым кантом, тот самый, что ранее был символом тамплиеров. Это был не просто благочестивый декор: он обозначал, что экспедиция действует с духовной и юридической санкции ордена, а значит — под защитой папского престола.
Современник событий, хронист Гомеш Эанеш де Зурара, прямо указывает на эту связь в прологе «Хроники открытия и завоевания Гвинеи»:
«Инфант дон Энрике, герцог Визеу и магистр Ордена Христа, движимый рвением к вере и служением Господу, употребил богатства ордена, дабы отправить корабли в земли неведомые. Ибо орден сей был учреждён для истребления неверных, и какая же война может быть священнее той, что покоряет души Христу, а тела — нашему королю?»
Папские буллы: право порабощать
Генрих последовательно добивался от Рима юридической санкции на захват и порабощение нехристианского населения. Первый важный документ — булла «Dum Diversas» от 18 июня 1452 года, адресованная королю Афонсу V, но по факту узаконивающая деятельность инфанта. Папа Николай V писал:
«…Мы даруем вам полное и свободное право вторгаться, захватывать, покорять и подчинять сарацин, язычников и любых неверующих и врагов Христа, где бы они ни находились, и обращать их в вечное рабство, и забирать себе и своим наследникам всё их движимое и недвижимое имущество».
Через три года, 8 января 1455 года, булла «Romanus Pontifex» подтвердила монополию Португалии на земли Западной Африки и благословила порабощение. В ней особо оговаривалась роль Ордена Христа: все завоёванные территории передавались под его духовную юрисдикцию. Таким образом, орден получал не только право на десятину с новых земель, но и прямой интерес в расширении работорговли — чем больше пленников захватывали и крестили, тем больше приходов и доходов возникало. Папа писал:
«…И да будет ведомо, что духовное попечение над всеми землями, островами и портами, открытыми и впредь открываемыми, передаётся Ордену Христа, дабы сей орден, воинство Христово, вечно имел право и обязанность наставлять в вере и управлять церквами…»
Генрих получил то, чего хотел: теологическое обоснование, превращавшее захват людей в богоугодное дело, и орденскую структуру, которая могла это предприятие администрировать и финансировать.
Первые невольничьи рейды: 1441–1444 годы
До начала 1440-х годов португальские экспедиции ограничивались грабежом побережья и захватом единичных пленников для получения информации. Перелом наступил в 1441 году, когда капитан Антан Гонсалвеш, посланный с поручением охотиться на тюленей-монахов, самовольно совершил рейд на мавританский лагерь и привёз в Португалию первую партию невольников — мужчину и женщину. Инфант не наказал его за самоуправство, а, напротив, поощрил и немедленно снарядил новый корабль.
В том же году Нуну Триштан достиг мыса Кабо-Бранко и захватил ещё около десяти человек. Хроника Зурары фиксирует, что именно тогда Генрих осознал коммерческий потенциал:
«Инфант, увидев сих пленников, возрадовался не столько их числу, сколько уверенности, что отныне всякий корабль может возвращаться не с пустыми трюмами. Он приказал капитанам впредь доставлять всех, кого удастся захватить, ибо через этих людей можно будет узнать о землях, а через их труд — окупить плавание».
Пик невольничьих рейдов пришёлся на 1444 год. В июне того года капитан Лансароте, снаряжённый на средства Ордена Христа и получивший личное благословение Генриха, отправился к острову Арген. Его флотилия из шести каравелл атаковала несколько деревень на побережье нынешней Мавритании. Результат рейда описан Зурарой с обескураживающей подробностью:
«Наши, ворвавшись в селения, хватали всех, кто попадался под руку. Иные пытались бежать, но их настигали и вязали; другие прятались в хижинах, но их выволакивали за волосы; матери прижимали детей к груди, но их разлучали силой. Когда погрузка завершилась, Лансароте подсчитал добычу: 235 душ, не считая тех, что погибли при сопротивлении или были убиты по дороге».
8 августа 1444 года флотилия вошла в порт Лагуш. Инфант лично прибыл встречать корабли и наблюдать за разделом. Зурара оставил самое известное свидетельство этого дня:
«На другой день Инфант, бывший в Лагуше, не пожелал получать свою долю иначе, как лично произведя раздел. На поле за городом собрали всю толпу пленных. Это было поразительное зрелище. Одни были с лицами, залитыми слезами, и глядели в небо, издавая громкие стенания; другие били себя ладонями по лицу и бросались ничком на землю; иные же пели скорбные песни на своём языке, смысла которых наши не понимали, но горе их было очевидно. Но Инфант, верхом на коне, наблюдал за разделом, не выказывая ни жестокости, ни излишней мягкости. Он распределил их, словно овец, между капитанами и церковью, оставив себе и Ордену Христа лучшую пятую часть».
Зурара добавляет, что при разделе Генрих обратил внимание на группу чернокожих пленников из земель южнее Сахары — более высоких и статных, чем светлокожие мавры. Он велел оставить их при себе, «ибо они лучше подходят для крещения и обучения языку, и из них выйдут добрые слуги и проводники».
Арген и рождение системы: фактория как невольничий рынок
Поняв, что набеги на побережье затратны и сопряжены с потерями, Генрих перешёл к созданию постоянной инфраструктуры. В 1445 году на острове Арген (у берегов современной Мавритании) по его приказу начали строить первую европейскую факторию в Западной Африке. Формально — торговый пост для обмена европейских товаров на африканские. Фактически — невольничий рынок.
Венецианец Альвизе да Ка да Мосто, плававший по лицензии инфанта с 1455 года, описал механику этой торговли:
«Инфант заключил договоры с мавританскими вождями, которые поставляют нам чернокожих рабов в обмен на лошадей, ткани и пшеницу. За одного коня дают от десяти до пятнадцати невольников, за хорошее сукно — пять или шесть. Инфант установил твёрдые цены и строго следит, чтобы никто из капитанов не нарушал их, дабы не сбить рынок. Он сам высчитывает, сколько товара нужно послать в Арген, чтобы получить обратно должное число душ».
Тот же Ка да Мосто свидетельствует, что работорговля стала системообразующей отраслью:
«Я спросил Инфанта, какая выгода ему от этих плаваний, и он отвечал, что главный доход — от продажи и обмена рабов, ибо золото и перец ещё надёжно не открыты. Он сказал: “Рабы — это живая монета, которая ходит везде и никогда не падает в цене, потому что всегда будет нужда в работниках на полях Мадейры и в домах Лиссабона”».
Масштабы и финансовая механика
При жизни Генриха, с 1441 по 1460 год, через португальскую систему прошло, по разным оценкам, от 15 до 20 тысяч порабощённых африканцев. Ежегодные поставки колебались от 800 до 1500 человек. Это было лишь начало, но уже при Генрихе сформировались все ключевые элементы: папская легитимация, орденское финансирование, фактории на побережье и рынки сбыта в Португалии и на атлантических островах.
Схема распределения доходов была строго регламентирована. Король получал пятую часть (20%) от стоимости каждого рейса. Инфант как губернатор и магистр Ордена Христа забирал ещё пятую часть. Капитаны и экипаж делили оставшееся. Орден Христа, помимо отчислений от прибыли, получал десятину со всех новообращённых и владел церквами в новых колониях. Таким образом, Генрих извлекал двойную выгоду: как феодал и как магистр ордена.
Зурара подтверждает этот расчёт в одном из пассажей:
«И так Инфант получал две пятых от всего захваченного: одну как губернатор, другую как магистр Ордена Христа, который своими кораблями и средствами снаряжал экспедиции. И потому мог он без ущерба для казны королевской продолжать свои плавания, ибо рабы окупали корабли, а корабли привозили новых рабов».
Тамплиерская символика и идеология
Орден Христа не только финансировал экспедиции, но и обеспечивал их идеологическое обрамление. Генрих, как великий магистр, поощрял культ Святого Георгия — покровителя рыцарства, и сам активно использовал образ «рыцаря-крестоносца, сражающегося с маврами». Картографы, работавшие в Сагрише, получали указание изображать Африку как землю, населённую чудовищами и язычниками, что дополнительно оправдывало вторжение. В инструкциях капитанам прямо говорилось: «Вы идёте под крестом Ордена, а значит, ваше дело свято».
Орден также обеспечивал юридическое прикрытие. Земли, открытые португальцами, объявлялись собственностью ордена, а значит — церкви, что выводило их из-под претензий других европейских держав. Сам Генрих, по свидетельству Ка да Мосто, говорил:
«Моё право на эти земли и людей дано мне не королём, а папой, и подтверждено оно мечом ордена. Никто не может оспорить того, что освящено крестом, который мы несём».
Наследие: воин, политик, архитектор системы
Историческая справедливость требует признать: Генрих был выдающимся организатором и прагматичным политиком. Он лично участвовал в разработке каравеллы, способной ходить против ветра, систематически собирал навигационные данные, преодолел психологический барьер мыса Бохадор. Его деятельность заложила основу Португальской империи и эпохи Великих географических открытий.
Его современник и биограф Гомеш Эанеш де Перейра писал о нём:
«Дон Энрике, Инфант Португальский… был человеком великого ума и великой веры. В нём величие Цезаря смешалось с кротостью агнца, когда речь шла о Боге, но во гневе на неверных он был подобен архангелу Михаилу. Он покорил для нашей власти бескрайние моря… Он сделал рабами тысячи племен, но даровал свет Христов миллионам некрещеных душ».
В этой цитате — ключ к двойственности Генриха. Для Португалии он стал национальным героем, «Прометеем народа», но для народов Африки — предтечей четырёхсотлетней катастрофы.
Именно его талант управленца и системное мышление, помноженные на ресурсы бывшего тамплиерского ордена и папское благословение, превратили разрозненные набеги в отлаженный механизм атлантической работорговли. Генрих Мореплаватель не был просто жестоким работорговцем; он был архитектором, начертившим чертежи системы, в которой золото, виноградная лоза, крест Тампля и живой товар сплелись в единую колониальную экономику.
Deus vult
Продолжаю эксперименты с дубляжом. Пока не удаётся полностью избавиться от остаточных артефактов.
Орден Чёрного Креста
Глава первая. Помезанская земля
I
В пятнадцатый день после праздника святого Мартина, в год от воплощения Господня тысяча двести тридцать третий, передовая хоругвь братьев Госпиталя Святой Марии Тевтонской встала лагерем на восточном берегу Вислы, в двух днях пути за Кульмом. Земля эта, называемая помезанской, лежала под низким серым небом, какое бывает в этих краях с Михайлова дня и до самого Рождества; ветер тянул со стороны жмудских лесов, нёс с собою запах болотного дыма и подмёрзшей хвои, и в этом запахе было что-то такое, от чего лошади беспокоились и щерили зубы, а сервиенты крестились молча, не глядя друг на друга. Лагерь поставили на поляне меж сосновых вырубок: восемнадцать шатров, три фургона с припасом, две повозки с инструментом каменотёса, шесть лошадей под седло и десяток рабочих кляч, купленных у поляков в Плоцке за добрые серебряные гроши с тем расчётом, что назад их уже не поведут.
Брат Тило фон Эльц поднялся с рассветом, потому что лошадей надо было поить раньше людей, а молитвенный час капеллана начинался от первого света. Он вышел из шатра, который делил с братом Раймаром, перекрестился на восток — туда, где над верхушками сосен едва наметилась серебряная полоса, — и пошёл к вязкам, где стояли кони. Снега ещё не было, но земля смёрзлась к утру и хрустела под подошвами кожаных постолов так, словно он ступал по черепкам. У старшего костра двое полубратьев варили кашу из проса с куском солонины, и пар над котлом стоял столбом, не разваливаясь, ибо ветра в этом месте не было совсем — поляну прикрывали сосны со всех сторон, как церковные стены прикрывают неф.
Кобыла, которую они звали Рыжая, оттого что иного имени у неё не было, стояла, поджав левую переднюю и опустив голову. Тило присел возле неё, провёл рукой от колена до бабки, и под пальцами ощутил жар — тугой, нехороший. Он распрямился, постоял мгновение, потом снял рукавицу и перекрестился второй раз — это уж от заботы.
— Опять она? — спросил Раймар, подходя со стороны шатров. Он был на голову ниже Тило, костист, сухощав, с тем спокойным узким лицом, какое часто встречается у людей из Гарца; за поясом он носил нож с роговой рукоятью, доставшийся ему ещё от отца, и плащ его, белый с чёрным крестом на левом плече, был залатан в трёх местах, ибо Раймар презирал расточительство более всех прочих грехов.
— Опять. Жар выше копыта. К вечеру не пойдёт.
— Пойдёт ли вообще?
— Бог знает. Маркварт говорил, у поляков на той стороне реки есть конский лекарь, да только до той стороны нам уже не возвратиться, пока холм не примем.
Раймар присел рядом, положил ладонь на круп кобылы. Та переступила здоровыми ногами и тихо выдохнула. Так они помолчали; и в молчании этом не было ничего тяжёлого — Раймар вообще говорил мало, и Тило давно к этому привык, ибо знал, что когда брат его молчит, то думает, а когда заговорит, то скажет дело.
— У Дитриха в обозе есть свиной жир и горчичное семя, — сказал наконец Раймар. — Если истолочь да обмотать тряпкой, может, к утру жар сойдёт.
— А может, и нет.
— Может, и нет.
От второго костра донёсся колоколец — не настоящий, а железный обломок, в который ударял ложкой капеллан, сзывая к утренней молитве. Тило перекрестился в третий раз и пошёл к костру, где братья уже становились полукругом, обнажив головы; Раймар двинулся следом, на ходу засовывая рукавицы за пояс.
II
Отец Теодорих, капеллан экспедиции, читал часы по затёртой книжице в свиной коже, которую возил с собою от самой Венеции. Был он невысок, кругл собою, с лицом красным от ветра и тонзурой, плохо выбритой неделю назад в Кульме рукою брата-цирюльника, отчего на маковке торчали неровные островки седоватых волос. Голос имел тонкий, почти женский, но читал внятно, не торопясь, и слова латыни выговаривал так, как выучил их в монастырской школе в Магдебурге сорок лет тому назад: с твёрдым «ц» и долгими гласными, как пели ещё во времена императора Фридриха Барбароссы.
— Domine, labia mea aperies, — начинал он, и братья вторили нестройно, кто шёпотом, кто вполголоса; иные ещё не отошли ото сна и шевелили губами невпопад.
— Et os meum annuntiabit laudem tuam.
Комтур Герман фон Бальк стоял по правую руку от капеллана, как и положено по уставу. Был он высок, тощ, с длинным лицом и такими глубокими глазницами, что глаза в них всегда казались темнее, чем были на самом деле. Плащ свой он носил поверх кольчуги, не снимая её даже на ночь; правая рука покоилась на рукояти меча, а левая теребила чётки из можжевёловых бусин. Поговаривали, что он не спал больше четырёх часов кряду со дня битвы при Сирхау, где взял в плен прусского нобиля Помандо и едва не погиб от удара рогатины; а правда то была или нет — никто сказать не мог, ибо комтур о себе не говорил вовсе, а спрашивать у него боялись даже старшие братья.
Брат Виганд стоял в третьем ряду. Был он молод — двадцати пяти лет, — родом из Тюрингии, с волосами цвета спелой пшеницы, которые завивались колечками на затылке, как у греческих статуй, что Виганд видывал в Венеции по дороге сюда. Он отличался от прочих тем, что молитву читал глядя поверх голов, и взгляд его всегда уходил куда-то выше — на верхушки сосен, на серое небо, на тот склон холма, что виднелся сквозь просвет меж шатрами. Раймар как-то заметил вполголоса Тило, что Виганд молится словно человек, который слушает кого-то поверх Господа Бога, — и Тило тогда промолчал, но запомнил.
Закончили часы. Отец Теодорих закрыл книжицу, поцеловал переплёт и спрятал её под плащ. Братья рассеялись по делам.
Фон Бальк подозвал к себе Маркварта.
III
Мастер Маркварт, родом из Хальберштадта, был саксонец сорока девяти лет, широк в плечах, с руками, до локтей покрытыми белёсыми шрамами от извести и кирки, и с лицом, которое от долгой работы на ветру стало того цвета, какой бывает у плохо обожжённого кирпича. Орден нанял его в Торне за тридцать марок серебром в год, кров и стол; и хотя Маркварт был мирянином и о крестовом походе разумел не более, чем требовалось для того, чтобы знать, на чьей стороне Бог, в своём ремесле он понимал столько, сколько понимали немногие в немецких землях, ибо в молодости работал у дома Премонстратенсов в Магдебурге и видел, как кладут кирпич братья из Любека.
— Что скажешь, мастер? — спросил фон Бальк, когда Маркварт подошёл.
— Скажу, герр комтур, что ходил вчера на холм с молодым братом Вигандом и с подмастерьем моим Готшальком; и скажу, что место на удивление доброе.
— В чём добро?
Маркварт огляделся, словно желая убедиться, что не сболтнёт лишнего при тех, кому слышать не положено. Но кругом были только сервиенты, чистившие сбрую, да брат Раймар, который точил топор у своей колоды, не подымая глаз.
— Камня, герр комтур, в этой земле нет, и не будет. Я обошёл холм, спустился к воде, ковырял ножом, копал лопатою — нет камня, и в полудне ходьбы не сыщется. Ни известняка, ни песчаника, ни даже кремня доброго. Земля здесь — иная: глина под дёрном, под глиной — песок, под песком — снова глина, и так до самой преисподней, надо думать.
Фон Бальк нахмурился.
— Значит, нечего и затевать?
— Затевать, герр комтур, есть из чего. Глина — добрая, жирная, серого цвета с зеленоватым отливом; такую глину я видел под Магдебургом, и из неё братья-премонстраты обжигали кирпич, какому износу нет. А под склоном холма, в распадке, лежат валуны — большие, серые, иные с дом величиною; и валунов тех многое множество, ибо, как старики у нас в Саксонии говаривают, эти камни в стародавние времена насеял Господь по северным землям из ладони, а потом передумал и сеять перестал. На фундамент таких валунов хватит не на один замок, а на три. Кладку можно начать о Сретенье — глину с осени заготовить, мякину привезти, обжигальную печь сложить из тех же валунов на берегу, чтобы воды близко.
— Сколько кирпича возьмёт стена?
— Стена локтей в десять высоты и в три толщины — на полёт стрелы по периметру — потребует, герр комтур, тысяч до ста двадцати. Может, более. Считать буду, как место отмерим точно.
Фон Бальк постоял, глядя поверх плеча Маркварта на ту сторону, где за деревьями угадывался склон холма. Лицо его не выражало ни довольства, ни досады; оно вообще редко что-либо выражало.
— Хорошо, мастер. С Богом начинай. Брёвна для палисада подвозят с полудня; вал и ров копать начнём, когда холм мерим. Ступай.
Маркварт поклонился, как кланяются мирянам — не в пояс, а кивком, — и пошёл к своим повозкам, на ходу подзывая Готшалька.
Фон Бальк остался один. Он поднял глаза к небу — серому, низкому, без единого просвета — и долго смотрел в одну точку, перебирая можжевёловые бусины. Что он там видел, не знал никто.
IV
Деревня помезан, прозывавшаяся Варминами по имени ручья, протекавшего через её ложбину, лежала в трёх часах ходьбы к северо-востоку от лагеря крестоносцев и насчитывала четырнадцать дворов, два овина, кузню старого Толиса и общинный длинный дом, в коем зимою собирались на советы, на свадьбы и на поминальные тризны по тем, кто не дожил до весны. Дворы стояли вразброд, без всякого порядка; меж дворами вились тропинки, протоптанные босыми ногами по чёрной земле, а ныне затвердевшие в стылые желоба. Над крышами из дёрна и соломы по утрам стояли сизые столбы дыма, ибо дрова в Помезании не переводились, лес же пугал сюда вплотную и местами заходил на огороды.
Старейшина Лауке шёл сей восемнадцатый год к старости, и волосы его, когда-то русые, побелели уже не наполовину, а на три четверти, отчего голова его издали казалась как бы покрытою инеем даже летом. Был он невысок, сухощав, носил овчинный тулуп шерстью внутрь и кожаные постолы, перетянутые верёвками крест-накрест до самых колен, — обувь, которую помезане наследовали ещё от прадедов и менять не желали. Раз в неделю Лауке мыл голову в речной воде, а раз в год, на Купалу, омывал её в священном источнике у дуба, что рос на холме за деревней; и за то всю округу считал он своей паствой не менее, чем христианский поп считает таковою свой приход.
В то утро Лауке сидел на пороге длинного дома и чинил ремень от уздечки, ибо лошадь у него была одна, старая, и сбруя при ней давно дослуживала свой век. Перед ним стояли двое: охотник Дайне, сорока лет, молчаливый, с бородою редкою и кустистыми бровями, и парубок Вилкас, который Дайне приходился двоюродным племянником и за охотником ходил с самого детства, переняв у него уменье, но не переняв терпения.
— Стало быть, рубят? — спросил Лауке, не поднимая глаз от ремня.
— Рубят, отче. И не как мужики на дрова, а как плотники — чисто, ровно, ствол в ствол складывают.
— Сколько срубили за вчерашний день?
— Я так разумею, дерев пятьдесят. Может, и более. Подле реки штабель — выше человека.
Лауке кивнул. Он знал, что лес не убудет от такой малости; знал он и то, что не лес здесь дело. Лес рубят на стены, на стены же ставят лишь там, где не собираются уходить.
— А тот, в плаще, с крестом — он у них главный?
— Высокий, тощий — да. Прочие при нём как при князе. Ходит он мало, говорит ещё меньше, но братья все на него оборачиваются, едва он ступит шаг.
— Молятся?
— Утром и вечером. И в полдень тоже. Поют по-латыни, я слов не разобрал.
Тут Вилкас, который доселе молчал, не выдержал:
— Отче, чего ждать? Послать за Скомандом, послать за Глабунасом — они дадут по тридцати человек с двух деревень, мы соберём с нашей пятнадцать, а ещё в Глоттау есть Кударе — тот двадцать выставит. С семьюдесятью копьями мы их за одну ночь спалим вместе с шатрами и брёвнами.
Лауке поднял на него глаза. Глаза у старейшины были светлые, серые, с тем спокойным укором, какой не нуждается в словах.
— Сядь, Вилкас. Сядь и слушай. Скоманд — в трёх днях ходьбы. Кударе — в пяти. Покуда до них дойдёшь, покуда они соберутся, покуда вернёшься — пройдёт две седмицы. А за две седмицы у этих, — он мотнул бородою в сторону, где стоял лагерь, — будет и палисад, и ров, и валы. Спалить шатры — это одно. Брать палисад — это совсем иное. Ты палисад на Висле под Кульмом видел?
— Не видел.
— Я видел. Гуделе помезанский на нём людей оставил столько, сколько у нас в деревне всего душ. И не взял.
Вилкас потупился, но рот не закрыл — только перестал говорить вслух, а губы его шевелились ещё долго, словно он проговаривал внутрь себя несказанное.
Дайне за всё это время не сказал более ни слова. Он стоял, заложив руки за пояс, и смотрел на чинимый Лауке ремень, как смотрят на огонь, — не для того чтобы видеть, а для того чтобы дать глазам занятие.
— Глямо вернулся? — спросил Лауке после молчания.
— Вернулся. Ввечеру третьего дня. Прошёл через деревню, не глядя ни на кого.
— Заходил?
— Не заходил.
Лауке отложил ремень. Поднялся — медленно, опираясь о колено, как поднимаются старики, у которых поясница скрипит при перемене погоды. Постоял мгновение, разминая спину. Потом перекинул через плечо тулуп и сказал, ни к кому не обращаясь, а более — в воздух:
— Пойду к Глямо. А ты, Вилкас, ступай на огород к Толису, помоги ему дрова перетаскать. И до моего возвращения не моги собирать никого, ни о чём не моги толковать ни с матерью, ни с сестрою, ни с самой землёй сырою. Понял?
— Понял, отче.
— То-то.
V
Дом вайделота Глямо стоял на отшибе, у самой кромки леса, там, где деревня кончалась тыном из кольев и начиналось то, что помезане называли венасаитис — пограничье между миром людским и миром, в коем людям делать нечего. Дом сей не походил на прочие в деревне: был он сложен не из брёвен, как полагается, а из плах, поставленных стоймя и обмазанных глиной с навозом; крыша — из дёрна, но дёрн на ней уже зарос мхом и брусничником, и в брусничнике том осенью наливались ягоды, которые никто не смел собирать, ибо ягоды вайделотовой кровли почитались принадлежащими Патоллу. Дверь представляла собою кабанью шкуру, прибитую к раме лосиными жилами; над дверью висел череп тура с обломанным правым рогом и охапка сухой полыни, перевязанная красною нитью.
Лауке остановился перед входом, кашлянул дважды и сказал:
— Я к тебе, Глямо.
Изнутри откликнулось не сразу.
— Войди, отче.
Лауке отвёл шкуру и шагнул внутрь. Глаза его не сразу привыкли к полутьме, ибо окон в доме не было — только узкая щель в южной стене, заткнутая на зиму пучком соломы, да дымник в крыше, через который сейчас пробивался серый дневной свет, рассеиваясь по дороге вниз. Пахло в доме травами — полынью, зверобоем, таволгой, — и ещё чем-то, чему Лауке не знал имени: горьковатый, землистый дух, какой бывает в лесных пещерах после дождя. Под потолком висели пучки сушёных растений, шкурки малых зверушек и косицы из конских волос — белая, рыжая, чёрная, переплетённые втроём.
Глямо сидел на полу подле очага, скрестив ноги. Был он сорока лет от роду или чуть менее, высок, узок в кости, с длинными чёрными волосами, перетянутыми на затылке ремешком из кожи невыделанной; на правой руке его, от запястья до самого плеча, шли татуировки — извивы, узлы, фигуры змей, переплетённых ветвями, — нанесённые синею краскою, какую гонят из коры одного дерева, что растёт лишь на болотах за Жмудью. Лицо у Глямо было исхудалое, с глубокими тенями под глазами, и в свете очага казалось то ли молодым, то ли старым, смотря по тому, как падал отблеск.
Перед вайделотом, на расстеленной полотняной тряпице, лежал предмет, ради которого, как догадался Лауке с первого взгляда, и не выходил он три дня к людям. Был это камень — серый, плоский, округлый, чуть больше мужской ладони, — и на верхней стороне его, потёртой временем до гладкости водяного голыша, шли вырезанные знаки. Знаки те не походили ни на руны, какими режут метки на брёвнах помезане, ни на буквы, какими пишут латинские книжники; были они угловаты и в то же время как бы текучи, и линии их пересекались так, что глаз, пытаясь проследить одну, неизменно соскальзывал на другую и уходил по ней в сторону.
— Что это? — спросил Лауке, садясь на лавку у входа.
Глямо поднял глаза. Они были тёмные, без блеска.
— Это, отче, я нашёл на острове в болоте Скаудвиле, в двух днях ходу к восходу.
— Зачем взял?
— Затем, что место там оставлено. Жрец, что блюл святилище, помер в сретенские морозы; ворон я слушал — они над островом по-иному кричат с весны, по-сытому. Камень один лежать не должен.
Лауке помолчал. В очаге треснула еловая щепа, и сноп искр взвился к дымнику. Глямо не пошевелился.
— Прочёл знаки?
— Не прочёл. И не прочту.
— Отчего так?
Глямо помедлил, словно подбирая слова. Лауке знал за вайделотом эту привычку — не торопиться с речью, выжидать, чтобы слово село правильно, — и не торопил.
— Знаки эти, отче, не нашего корня. Не помезанские, не самбийские, не жмудские. Я ходил к старому Криве в Ромове, когда был молод; Криве тогда показывал мне три камня из Надровии, и на тех камнях были знаки, какие я разобрать сумел, ибо они от наших не дальше, чем латынь от языка ятвягов. А этот — иной. Этот старше Перкунаса.
Лауке поднял брови, но не сказал ничего. Он не был жрецом и в делах божественных полагался на Глямо, как полагается мирянин на учёного клирика; однако выражение «старше Перкунаса» было ему понятно настолько, насколько вообще может быть понятно подобное выражение.
— И что?
— И то, отче, что камень сей не один. Их было три — один на острове, один где-то ещё, я не знаю где, и третий... — Глямо замолчал. Потом добавил тише: — Третий, я думаю, лежит под холмом, на котором чужаки собрались строить.
Лауке не пошевелился. Он сидел, держа руки на коленях, и смотрел на огонь в очаге; смотрел долго, может, в два «Отче наш» по счёту христианских людей.
— Откуда знаешь?
— Не знаю, отче. Чую. На третий день, как вышел из Скаудвиле с этим камнем, на меня — как бы сказать — стало тянуть. С восхода и с полудня сразу, в две стороны. Будто кто-то зовёт камень обратно к себе. Восход — это болото. Полдень — это холм у реки. Я повернул и пошёл обходом, чтобы взглянуть на тот холм издали. Видел дым ваших гостей над соснами, видел, как они валуны меряют. И чую: тянет.
— Что под холмом?
— Не ведаю. Может, ничего. Может, второй такой камень. Может, нечто иное — то, что эти камни и держали порознь, чтоб не сошлось. Старый Криве как-то сказывал мне: бывают вещи, которые не убивают, а распирают на стороны, как клин распирает бревно. Ежели клин выбить — бревно сходится.
Лауке поднял глаза. Огонь в очаге дрогнул, хотя сквозняка в доме не было.
— И что нам теперь?
— Покуда — ничего, отче. Покуда они не копают на холме, ничего и не будет. А вот когда станут рыть валы, ров — вот тогда смотри.
— Сказать им?
Глямо чуть усмехнулся — не губами, а глазами; губы его остались неподвижны.
— Кто их по-нашему разумеет? Да и поверят ли? Они служат своему распятому богу и в наших богов не веруют, а в то, что глубже наших богов, — тем паче. Сказать им — значит, чтобы тебя при них же на смех и подняли.
— Не сказать — значит, чтобы они выкопали.
— Так.
Они помолчали. Глямо положил руку на полотно подле камня, но самого камня не коснулся.
— Дай мне срок, отче, — сказал он наконец. — До новой луны. К новой луне я схожу к Криве в Ромове — не к нынешнему, а к старому. Если он жив. Спрошу его. Может, он знает, что лежит под помезанским холмом.
— Ромове в семи днях ходьбы.
— В шести, ежели идти прямо. Я пойду прямо.
Лауке поднялся.
— Хорошо. Иди. А я задержу Вилкаса как смогу — он рвётся собирать копья, и боюсь, не один он.
— Задержи, отче. Соберёт раньше времени — погубит и людей, и деревню. Эти, в белых плащах, — он кивнул в сторону, где стоял лагерь, — сильнее, чем кажутся. Я смотрел на них издали. У них в глазах нет страха перед землёй. Это плохо.
— Плохо?
— Плохо, отче. Кто землю не боится, того земля не любит. А кого земля не любит, тот в конце концов будит то, что в ней лежит.
Лауке вышел, не отвечая. На пороге обернулся. Глямо снова сидел над камнем, не двигаясь, и в полутьме видна была лишь тёмная фигура его и блеск синих татуировок, повторявших движение огня.
VI
Брат Виганд возвращался к лагерю один, сойдя с холма по западному склону, где бурелом был реже и под ногами лежал ковёр из палой хвои в палец толщиною. Он шёл, не торопясь, и на ходу думал о вещах, о которых не говорил никому.
Был Виганд из дому Лобдабургов, малых тюрингенских вассалов, и в Орден поступил три года назад не потому, что желал спасения души — о душе он в свои двадцать пять лет мыслил мало, — а потому, что отец его, рыцарь Бертольд, проиграл в кости венгерскому графу два луга и виноградник под Эрфуртом и решил, что лишний рот в доме при таких обстоятельствах — лишний. Виганда снарядили, благословили, посадили на коня и отправили в Венецию; в Венеции он сел на корабль, в Аккре высадился, в Аккре же был принят в братию, и провёл в Святой Земле полтора года, прежде чем магистр Зальца повелел ему ехать с фон Бальком в землю прусскую.
Виганд не любил говорить о Святой Земле. Не оттого, что видел там много страшного — страшного видел в меру, не более прочих, — а оттого, что в Аккре с ним приключилось одно дело, о котором он не рассказал ни на исповеди, ни братьям своим.
Дело было такое. На третий месяц службы, в августе, послали его сопровождать обоз из Аккры в Сафет. На полпути обоз попал в засаду; перебили четырнадцать человек, Виганд же остался жив случаем — упал с коня, ушибся головою о камень, и сарацины, видя, что лежит без движения, прошли мимо, посчитав мёртвым. Очнулся он к ночи, в пустыне, один. Луны не было. Он лежал, глядя в небо, и небо в Святой Земле в августовскую безлунную ночь — это не небо, какое бывает в Тюрингии: оно как чёрный бархат, расшитый звёздами столь густо, что меж ними нет промежутка, в коем глаз отдохнул бы. И вот, лёжа так и глядя в это небо, Виганд услышал — или ему показалось — голос. Голос не сказал слов, какие можно было бы повторить; он сказал нечто такое, что Виганд понял всем существом, и о чём, проснувшись поутру, не мог уже вспомнить ничего, кроме того, что было сказано — и что он принял.
С того дня Виганд молчал больше прежнего и слышал, как ему казалось, лучше прежнего. Слышал он то, что человеку, надо думать, слышать не положено: иногда — как растёт трава в трещине между камней; иногда — как думает лошадь, на которой едет; иногда — иное.
Сейчас, спускаясь с холма, он слышал холм.
Холм гудел. Гудел не звуком, но чем-то таким, что сидит ниже звука и выше тишины; гудел медленно, низко, ровно, как гудит большой колокол через час после удара, когда звук уже не слышен, а медь ещё дрожит. Гудение это шло от подножия холма, от той самой полости в северо-западном склоне, которую вчера показал Маркварту он же, Виганд, и о которой Маркварт сказал: «Старая нора, медведь, должно быть, зимовал, а ныне ушёл».
Полость была не медвежья. Виганд знал это, как знают вещи, которые объяснить нельзя.
Он не сказал ни Маркварту, ни фон Бальку, ни даже отцу Теодориху. Сказать — означало бы либо выдать своё, к чему Виганд не был готов, либо услышать в ответ то, что слышит всякий молодой брат от старших: «Помолись, сыне, и не давай дьяволу занять место в уме твоём».
Виганд шёл и думал: он должен был спуститься в полость. Ныне ли, ночью ли, один. Не из любопытства — он не любил любопытных. А оттого, что когда холм гудит так, как гудел этот, человеку, наделённому слухом, надлежит услышать.
Под ногами у него что-то хрустнуло. Он остановился, нагнулся. То был осколок берёсты, свёрнутый трубочкой и обмотанный тонкою верёвкою из конского волоса. Виганд взял его в руки. Берёста была сухая, но не старая — такую сворачивали этой осенью или в крайнем случае летом. Внутри лежало что-то твёрдое; он не стал разворачивать. Огляделся. На земле подле берёсты были видны слабые следы — отпечаток постола, узкий, — и следы эти уходили в сторону деревни, что лежала к северо-востоку и о которой Виганд знал лишь, что она там.
Он спрятал берёсту за пазуху, под кольчугу, и пошёл дальше.
К лагерю он подошёл, когда уже звонили к шестому часу — то есть к полуденной молитве, — и присоединился к братьям, став в свой ряд, не сказав никому ни слова о том, что нашёл и что слышал.
Отец Теодорих, читая, заметил, что брат Виганд бледнее обычного. Но Виганд бледнел часто, и капеллан, дочитав, перекрестился и помыслил: «Видно, юноша снова с холодного желудка». О том, чтобы спросить впрямую, он не подумал; ибо отец Теодорих за двенадцать лет при Ордене усвоил твёрдо, что ввязываться в чужие тонкие дела клирику не подобает, пока его о том не попросят.
VII
Вечер сошёл рано, как в эту пору сходит он на восток от Вислы: солнце ушло за деревья ещё в третьем часу пополудни, а в шестом уже зажглись костры, и часовые сменились в первый раз. Снег пошёл — мелкий, сухой, не падая, а как бы стоя в воздухе и медленно опускаясь; снежинки садились на белые плащи братьев, не тая, и братья, ходя по лагерю, скоро сделались похожи на призраков, выступающих из мглы.
В шатре фон Балька горели две свечи. Комтур сидел за раскладным столом, на котором лежал свиток — донесение к магистру Герману фон Зальца, написанное накануне. Перед ним стоял отец Теодорих, готовый переписывать набело; в руках у капеллана было перо, чернильница и кусок пергамента, на котором он уже разлиновал поля свинцовою иглою.
— Прочти мне ещё раз, — сказал фон Бальк.
Теодорих развернул свиток ближе к свече и начал, выговаривая латинские слова с тем магдебургским говором, который комтур то ли терпел, то ли не замечал.
— Reverendo in Christo patri, magistro fratri Hermanno de Salza... «Преподобному во Христе отцу, магистру брату Герману Зальцскому, верховному магистру госпиталя Святой Марии Тевтонской в Иерусалиме. Брат Герман, рекомый Балк, ландмейстер прусский, во Господе радость и послушание...»
— Дальше.
— «...доношу, что хоругвь наша, числом восемнадцать братьев в полном снаряжении, шесть капелланов и каплиц, девяносто два полубрата и сервиента, два мастера каменотёса с пятью подмастерьями и потребный обоз, вступила, благодарение Господу нашему, в землю помезанскую и стала станом на холме у безымянного притока Вислы, в двух днях восхожего пути от Кульма. Местность по всем обстоятельствам годится для возведения опорного пункта: холм высок и крут с трёх сторон, четвёртая же поката к воде; камня здесь, по сообщению мастера Маркварта, не имеется, но глина добра и валунов изобильно; лес сосновый и еловый, годен и на сваи, и на брёвна сруба. Местные язычники-помезане в количестве деревень малых, разрозненных; сопротивления покуда не оказывают, но и пособия не подают. Полагаю...»
— Дальше.
— «Полагаю в течение зимы возвести палисад дубовый с земляным валом и рвом наружным, а к Сретению заготовить глину и приступить к обжигу кирпича для будущей каменной башни...»
Тут отец Теодорих остановился. Он перечитал последние строки, поднял глаза на фон Балька и сказал:
— Здесь, герр комтур, рукою иной чем ваша приписано. Мелким письмом, на полях. Прочесть ли?
Фон Бальк нахмурился:
— Иной рукою?
— Так точно. Письмо мелкое, торопливое, но разборчивое. Чернил иных — побледнее.
— Прочти.
Теодорих наклонился ближе к свече.
— «Также к сведению Вашей милости довожу, что при осмотре северо-западного склона холма, избранного под строение, обнаружено отверстие шириною в локоть и высотою в полтора локтя, ведущее в природную полость внутри породы. Полость неглубока — пять-шесть локтей — и пуста; в ней найдены три камня плоские, с насечёнными неведомо кем знаками, не похожими ни на руны, ни на буквы латинские, ни на греческие. Камни оставлены на месте до Вашего распоряжения. Прошу указаний, надлежит ли их вынести, разбить или сохранить; и не послать ли учёного клирика для прочтения письмен».
Молчание было долгое. В очаге шатра трещал хворост; снаружи переговаривались двое часовых, и один из них смеялся сдержанным, коротким смехом. Фон Бальк сидел неподвижно, сцепив пальцы перед собою на столе.
— Я этого не писал, — сказал он наконец.
Отец Теодорих посмотрел на него поверх пергамента.
— Не писали, герр комтур?
— Не писал. И не диктовал. И о камнях с письменами не слыхал.
— Однако приписка, — Теодорих указал кончиком пера, — стоит на полях вашего же листа, под вашею же печатью.
Фон Бальк протянул руку. Теодорих подал свиток. Комтур поднёс его к свече, наклонил, повертел. Он смотрел долго; рот его был сжат в тонкую линию, а глубокие глазницы стали ещё темнее обычного.
— Чернила свежие, — сказал он. — Не больше суток.
— Сегодняшние, — согласился Теодорих.
— Кто был у меня в шатре сегодня?
— Я, герр комтур. Мастер Маркварт. Брат Виганд — приходил с докладом о холме после полудня. Двое сервиентов — приносили дрова и забирали посуду.
— Виганд?
— Так точно.
Фон Бальк положил пергамент на стол. Постучал по нему пальцем — раз, два, три, медленно.
— Виганда ко мне.
— Сейчас, герр комтур?
— Сейчас.
Отец Теодорих поклонился и вышел. У входа в шатёр он постоял мгновение, глядя на падающий снег, на белые шапки снега на крышах фургонов, на огни костров, мерцавшие сквозь снежную пелену; затем, подобрав полы рясы, пошёл по протоптанной тропе к шатру, где спали младшие братья.
Он шёл и думал не о приписке — о приписках за двенадцать лет он навидался, — а о том, что брат Виганд сегодня на полуденной молитве смотрел поверх голов так, как никогда прежде не смотрел; и что глаза у него были как у человека, который только что услышал нечто, чего ему слышать было не положено.
Снег падал без ветра, без звука, и оседал на тонзуре капеллана медленным белым венцом.
Меч для наместника: Сага о Карле Анжуйском
Пролог: Сделка, изменившая мир
В середине XIII века папство, истощённое многолетней борьбой с династией Гогенштауфенов, оказалось перед выбором, который определил его судьбу на столетия вперёд. Война, начатая Григорием IX и продолженная Иннокентием IV, превратилась в беспощадную схватку на уничтожение. Но после смерти Фридриха II в 1250 году стало ясно: одними анафемами и отлучениями имперскую мощь не сломить. Нужен был меч — и этим мечом стал французский принц Карл Анжуйский. Папы, мечтавшие о мировом господстве, сами открыли двери тому, кто превратит их в своих вассалов. Это история о том, как духовная власть, одержав, казалось бы, окончательную победу над светской, попала в зависимость от собственного творения.
Песнь первая: Принц, который хотел корону
Карл Анжуйский (1227–1285) был младшим братом Людовика IX Святого, короля Франции. В отличие от своего благочестивого брата, готового терпеть поражения в крестовых походах и умирать от чумы под стенами Туниса, Карл был человеком иного склада. Амбициозный, расчётливый, жестокий, он не довольствовался ролью младшего принца. По словам хронистов, он был «сухопар, мускулист, с бронзовым цветом лица и орлиным носом», а его характер «не знал компромиссов и не ведал пощады».
Брак с Беатрисой Прованской в 1246 году принёс ему графство Прованс — богатый, стратегически важный регион, открывавший дорогу в Италию. Но Карл мечтал о большем. Он хотел корону. И когда в 1253 году папа Иннокентий IV начал поиски государя, способного сокрушить Манфреда Гогенштауфена и занять сицилийский трон, взоры курии обратились к французскому принцу.
Переговоры, начатые Иннокентием IV, продолжил его преемник Александр IV. Но именно при Урбане IV (1261–1264), французе по крови и духу, сделка обрела конкретные очертания. Папа, ненавидевший Гогенштауфенов всеми фибрами души, предложил Карлу сицилийскую корону на условиях, которые фактически превращали королевство в папский лен с беспрецедентными ограничениями. Карл согласился — и подписал договор, который, как он знал, впоследствии можно будет нарушить. 6 января 1266 года в соборе Святого Петра папа Климент IV короновал Карла и его жену как короля и королеву Сицилии. С этого момента папство и Анжуйская династия оказались связаны узами, которые скоро превратятся в оковы.
Песнь вторая: Битва при Беневенто и гибель Манфреда
Карл не терял времени даром. В том же 1266 году его армия, закалённая в альбигойских войнах и крестовых походах, двинулась на юг Италии. 26 февраля у стен Беневенто произошла битва, решившая судьбу Сицилийского королевства. Манфред, сын Фридриха II, сражался с отчаянной храбростью, но его разношёрстное войско — сарацинские лучники, немецкие наёмники, итальянские гибеллины — не могло устоять против дисциплинированной французской конницы.
Манфред погиб в бою. Его тело, найденное среди груды трупов, было погребено без христианских обрядов, как тело отлучённого. Но даже мёртвый, он внушал страх: по приказу папы его останки были выкопаны и выброшены за пределы Папского государства. Так завершилась земная жизнь последнего великого Гогенштауфена. Карл въехал в Неаполь как триумфатор, и отныне Южная Италия принадлежала ему.
Песнь третья: Казнь Конрадина — цена короны
Но оставался ещё один Гогенштауфен. Юный Конрадин, сын Конрада IV и внук Фридриха II, в 1267 году перешёл Альпы, чтобы вернуть отцовское наследство. Ему было всего шестнадцать лет, но его имя обладало магической силой: гибеллины по всей Италии поднимали головы, города открывали ворота, а немецкие князья посылали ему деньги и войска.
Однако судьба была против него. В августе 1268 года при Тальякоццо армия Конрадина была разбита хитроумным манёвром Карла. Юный король бежал, но был схвачен и выдан. Суд, созванный Карлом, был скор и беспощаден. 29 октября 1268 года на площади в Неаполе, при огромном стечении народа, Конрадин взошёл на эшафот. Его последние слова, обращённые к толпе, гласили: «Я умираю невинным, и смерть моя будет отомщена».
Казнь шестнадцатилетнего принца потрясла Европу. Даже враги Гогенштауфенов не ожидали такой жестокости. Но для Карла Анжуйского это был акт государственной необходимости. Род Гогенштауфенов должен был быть истреблён полностью, до последнего ростка. А папа Климент IV, чьё молчаливое согласие сделало эту казнь возможной, разделил с Карлом бремя этой крови.
Песнь четвертая: Папы под сенью анжуйского трона
С уничтожением Гогенштауфенов папство, казалось бы, достигло своей вековой цели. Империя была повержена, её наследники мертвы, а сицилийский трон занял верный вассал Рима. Но реальность оказалась горькой. Карл Анжуйский, став королём, вовсе не собирался быть послушной марионеткой. Он немедленно начал строить собственную империю, и папы, приведшие его к власти, оказались в зависимости от своего творения.
Уже Климент IV, короновавший Карла, в своих письмах жаловался на высокомерие и жадность короля. «Вы обещали нам быть смиренным сыном Церкви, — писал папа, — но стали её господином». Однако без анжуйских войск папство было беззащитно перед гибеллинами, и понтифику приходилось терпеть. Его преемники — Григорий X, Иннокентий V, Адриан V, Иоанн XXI, Николай III — все они в той или иной степени находились в тени анжуйского могущества. Карл вмешивался в папские выборы, навязывал своих кандидатов в кардиналы, диктовал политику в Италии и за её пределами.
Особенно показательным стало избрание в 1281 году папы Мартина IV. Этот француз, бывший канцлер Людовика IX, был откровенной креатурой Карла. При нём папство окончательно превратилось в инструмент анжуйской политики. Мартин IV отлучил от Церкви византийского императора Михаила VIII Палеолога, разрушив хрупкую Лионскую унию, — только потому, что Карл Анжуйский планировал крестовый поход против Константинополя и мечтал восстановить Латинскую империю. Папские буллы стали разменной монетой в политической игре французского принца.
Песнь пятая: Мечта о средиземноморской империи
Карл Анжуйский не довольствовался Сицилией. Его амбиции простирались на всё Средиземноморье. Он приобрёл титул короля Албании, установил протекторат над Ахейским княжеством в Греции и вынашивал планы завоевания Константинополя. В 1277 году он купил у Марии Антиохийской титул короля Иерусалимского, став формальным главой крестоносцев в Святой Земле. Его двор в Неаполе соперничал с парижским в роскоши, а его флот господствовал в Тирренском море.
Но именно эта неуёмная экспансия и стала причиной его крушения. Налоги, которыми он обложил сицилийцев, были непомерны. Французские чиновники, наводнившие остров, вели себя как завоеватели. Недовольство копилось годами — и прорвалось в 1282 году.
Песнь шестая: Сицилийская вечерня и закат анжуйской империи
30 марта 1282 года, в Пасхальный понедельник, колокола сицилийских церквей возвестили не о молитве, а о резне. Жители Палермо, доведённые до отчаяния, восстали против французского господства. Тысячи солдат, чиновников, купцов, их жён и детей были убиты за одну ночь. Этот кровавый эпизод, вошедший в историю как Сицилийская вечерня, стал началом конца анжуйской державы.
Восставшие обратились за помощью к Педро III Арагонскому, чья жена Констанция была дочерью Манфреда и наследницей Гогенштауфенов. Арагонский флот высадился на острове, и Сицилия была потеряна для Карла навсегда. Папа Мартин IV, верный слуга Анжуйского дома, отлучил Педро от Церкви и даже провозгласил крестовый поход против Арагона. Но это лишь усугубило падение папского авторитета: крестовый поход против христианского королевства, объявленный по политическим мотивам, вызвал отвращение по всей Европе.
Карл Анжуйский умер 7 января 1285 года, не сумев отвоевать потерянный остров. Его сын Карл II попал в плен к арагонцам. Анжуйская империя рухнула, не просуществовав и двух десятилетий. Но тень, которую она отбросила на папство, была долгой.
Эпилог: Наследие сделки
История Карла Анжуйского и его отношений с папством — это история о том, как инструмент порабощает своего создателя. Папы, искавшие меч для борьбы с Гогенштауфенами, нашли его — но этот меч разрубил не только имперскую династию, но и саму идею независимой папской власти. После Карла Анжуйского папство уже никогда не было прежним. Зависимость от французской короны, начавшаяся с этой роковой сделки, через двадцать лет привела к Авиньонскому пленению — событию, которое современники назвали «вавилонским пленением Церкви».
Карл Анжуйский был человеком, в котором соединились рыцарская доблесть и холодная жестокость, политический гений и безграничное честолюбие. Он построил империю — и сам же её разрушил. Но главным итогом его жизни стало то, что папство, вознёсшееся при Иннокентии III до вершины земного могущества, при его преемниках превратилось в орудие светской политики. И это превращение, начавшееся под сенью анжуйского меча, стало прологом к долгому закату средневекового папства.
















