Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!
Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искажённым лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.
Закидали их ёлками, замесили их грязью
И пошли по домам - под шумок толковать,
Что пора положить бы уж конец безобразью,
Что и так уже скоро, мол, мы начнём голодать.
И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги - это только ступени
В бесконечные пропасти - к недоступной Весне!
А.Н. Вертинский.
Октябрь. 1917 г.
Ответ на пост «В Берлине собралось изысканное общество. Гости поужинали. Началась беседа»1
В Берлине, в уютном коворкинге с кирпичной стеной, фильтр-кофе и видом на велодорожку, собралось изысканное русскоязычное IT-общество.
Все уже поужинали хумусом, раменом и чем-то без глютена. Началась беседа.
— Когда я жил в Москве, я был principal engineer в большом бигтехе, — сказал один. — У меня было три команды, свой кусок платформы и доступ к архитектурному комитету.
— А я до релока поднимал стартап в Сколково, — сообщил другой. — У нас был AI, deeptech, грант, акселератор и pre-seed почти на честном слове.
— А я был продактом в экосистеме, — сказал третий. — Мы запускали направление, которое должно было поменять рынок. Просто рынок об этом не знал.
— А мой бывший CTO сейчас в Дубае. До этого он строил финтех, потом edtech, потом healthtech, а теперь строит комьюнити русских фаундеров в эмиграции.
Это были вечные темы релокации.
Один из гостей молчал, сидел поодаль в кресле, пил воду из многоразовой бутылки и гладил маленькую собачку.
К нему подошёл Александр Николаевич и, чтобы сделать любезность, сказал:
— Славный у вас пёсик. Какой породы?
Человек спокойно посмотрел на него и ответил:
— До релока он был единорогом, с опционами, грейдом L7 и ментором из Кремниевой долины.
В Берлине собралось изысканное общество. Гости поужинали. Началась беседа1
— Когда я жил в России, то был губернатором», – поведал один.
— А я до революции устраивал роскошные балы в своем имении», – сказал другой.
— А я был раньше помещиком», – сообщил третий.
— А мой отец – председатель дворянского собрания в Туле.
Это были вечные темы эмиграции. Один из гостей молчал, сидел поодаль в кресле и гладил маленькую собачку. Александр Николаевич подошел к этому господину, и чтобы сделать ему любезность, сказал:
— Славный у вас песик. Какой он породы? Человек спокойно посмотрел на него и ответил:
— До революции он был сенбернаром...
История из жизни Александра Николаевича Вертинского, по воспоминаниям его жены Лидии Вертинской, рассказанная Эльдаром Рязановым
Александр Вертинский - То, что я должен сказать
Прошло уже больше 100 лет после событий, которым посвящена эта песня! Но, каждый раз слушая её, не отпускает ощущение, что она написана сейчас!
Топящие за войну, послушайте , может поймёте чувства матерей, отцов, жён, детей потерявших своих близких!
Я не знаю, зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!
Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.
Закидали их елками, замесили их грязью
И пошли по домам — под шумок толковать,
Что пора положить бы уж конец безобразью,
Что и так уже скоро, мол, мы начнем голодать.
И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги — это только ступени
В бесконечные пропасти — к недоступной Весне!
Шёпот патефона в снежном городе
Квартира Григория дышала тишиной. Не той благородной тишиной библиотек, а густой, вязкой, как забродивший кисель. Единственным её свидетелем был фикус на кухонном окне — темный, неподвижный, поглощавший скудный зимний свет всей поверхностью своих глянцевых листьев. Григорий снял тяжелые валенки, оставив на полу два мокрых слепка тоски, и прошёл в комнату. Пальто, пропитанное запахом снега и городской загазованности, повесило само себя на вешалку, выдохнув облачко холода.
«Плюш, я дома», — сказал он в пустоту, где у кресла уже семь месяцев не скреблась лапа и не звенел от нетерпения ошейник. Ответом была лишь густая тишина, да легкий хруст отпавшего с подола пальто налипшего снега.
Работа дворника — это медитация под скрежет лопаты и метлы. Целый день Григорий счищал снег, наблюдая, как ноги прохожих, обутые в разное настроение, топчут его труд. Он видел, как молодая женщина у рояльного подъезда музыкального училища что-то долго искала в сумке, а потом, уронила из неё на снег ключи и апельсин. Затем, как мужчина в дорогом меховом пальто на перекрёстке бульвара плакал, не стыдясь, а слезы замерзали у него на щеках бриллиантовыми путями. После, приметил голубя, пытающегося клевать тень от карниза, приняв ее за крошки.
«Видел я сегодня одного голубя, Плюш, — начал Григорий, заводя старый патефон. Игла коснулась винила с легким шипением, как прикосновение к обожженной губе. — Совсем с ума сошел одинокий голубок, тень клевал…»
Из рупора поплыл хрипловатый, бархатный голос, знакомый до боли, до щемления в висках.
«Ваши пальцы пахнут ладаном, и в ресницах спит печаль…»
Григорий вздрогнул. У женщины возле подъезда, у той самой, пальцы в тонких кожаных перчатках и от неё действительно пахло… чем? Не ладаном, конечно. Духами, но запах был тяжелый, сладковатый. Совпадение. Просто совпадение.
«А еще, Плюш, мужчина один плакал, — продолжал он разговор с несуществующей собакой, наливая в стакан холодный чай. — Прямо на углу бульвара человек богатый плакал. Деньги есть, а плакал».
Патефон, будто подхватывая нить, запел с новой силой:
«Я сегодня смеюсь над собой, над тоской своей безысходной…»
Григорий замер. Стакан застыл на полпути к губам. Безысходная тоска — это именно то, что читалось на лице того человека. Не горе, не злость, а именно та белая, бездонная тоска, которую Григорий знал как свои пять пальцев. Он прислушался. Шипение иглы стало похоже на шуршание метлы по асфальту, на шепот снежинок.
Он стал вспоминать день, торопливо, с жадностью, а патефон, будто читая его мысли, комментировал:
Вспомнил апельсин в снегу — «Маленький креольчик выронил манго…» (Ну да, манго, апельсин — фрукт!)
Вспомнил, как гнался за бумажкой, уносимой ветром, — «Бумажный листок, гонимый метелью…»
Вспомнил скрип валенок случайной старушки — «И чьи-то шаги, все ближе, ближе…»
Это было не просто совпадение - это был диалог. Город за окном, его сегодняшний, промороженный, реальный день оказался плоским оттиском старой, потрескавшейся пластинки. Вертинский не пел про прошлое. Он транслировал в настоящее. Настоящее Григория.
Реальность заколебалась, как мираж в отражении льда. Стены комнаты становились то прозрачными, то вновь плотными. Фикус на кухне шелестел листьями, хотя дуновение сквозняка не прилетало из закрытой форточки. Григорий встал. Он больше не чувствовал усталости. В нём закипела странная, ледяная решимость.
«Он здесь, Плюш, — сказал он в пустоту. — Вертинский заблудился. В нашем времени, в нашем снегу. Его нужно найти».
Григорий набросил пальто и уже не чувствовал его тяжести. Свистнул несуществующему псу: «Пошли, ищем!». В ответ, почудился радостный взвизг где-то у ног и знакомый топот когтей по линолеуму.
Ночь была синей и звонкой. Фонари растягивали тени до невозможных размеров. Григорий шёл по опустевшим улицам, и с ним рядом, то отставая, то забегая вперед, бежала коренастая тень с виляющим хвостом. Он шептал в морозный воздух: «Александр Николаевич?» — и вслушивался.
Из темноты подворотни донеслось: «Где-то далеко, в Сан-Франциско, на последнем, на плохом причале…», - чья-то пьяная песня.
Из окна кафе пахнуло кофе и прозвучало: «В синем и далеком океане…», - но это был просто шум радио.
Он искал ключ. Звук, который не принадлежал двадцать первому веку. Скрип не снега, а полозьев настоящих саней. Запах не бензина, а пива и парижских духов. Тень с высоким цилиндром.
Он вышел на пустынную набережную. Озеро, скованное льдом и припорошенное снегом, лежало как огромная, забытая Вертинским грампластинка. Луна была яркой иглой. И тут ветер донес, почти, как из патефона, будто из самой сердцевины ночи, ясный, усталый голос:
«Что ж, одиноко бреду я по городу, что когда-то любил и знал…»
Григорий замер. Рядом с ним, у парапета, стоял высокий силуэт в шляпе. Не призрак, нет. Скорее, сгусток ночи, тень от несуществующего фонаря, отбрасываемая из 1937 года. Силуэт, был окутан дымкой и морозным паром.
«Я видел вашего голубя сегодня, Александр Николаевич, — сказал Григорий, не чувствуя безумия этого момента. — И того... креольчика, и бумажный листок... Вы здесь, но как?».
Силуэт повернул к нему лицо, на котором виднелись лишь блики лунного света на воображаемых скулах.
«Всё в мире случается, мой друг, — проговорил, почти пропел, голос, который был ветром в проводах и скрипом фонарного крепления. — Особенно одиночество. Оно вне времени. Я пел про него тогда. Ты живешь в нём сейчас. Мы встретились на перекрестке этих двух нот».
«Моя собака…» — начал Григорий.
«Рядом, — мягко оборвал голос. — Там, где настоящая тоска, всегда есть кто-то, кого нет. Это и есть вечная пара. Бродяга и его тень. Патефон и тишина после последней песни».
Силуэт стал таять, растворяться в синей ночи, как последний аккорд в эфире.
«Не ищи меня. Слушай. И подметай свой снег. В каждом счищенном сугробе — новая бороздка для старой песни».
Григорий стоял один. Рядом у ног молчала тень. Он вдруг понял, что не хочет, чтобы этот диалог кончился и голос умолк. Боялся, что Плюш станет просто памятью.
Григорий вернулся домой под утро. Фикус на окне красовался тёмным пятном на фоне медленно светлеющего неба. Хозяин квартиры не стал раздеваться, а сразу подошел к патефону. Игла уперлась в центр уже давно замолкшей пластинки, он осторожно переставил её на начало. И в тот же миг в коридоре за дверью послышался визг.
Григорий открыл её и обнаружил на пороге продрогшего вислоухого щенка.
...Однажды ко мне в купе (вагоны были уже забиты до отказа) положили раненого полковника
Старший военный врач, командовавший погрузкой, сказал мне:
— Возьмите его. Я не хочу, чтобы он умер у меня на пункте. А вам все равно. Дальше Пскова он не дотянет. Сбросьте его по дороге.
— А что у него?
— Пуля около сердца. Не смогли вынуть — инструментов нет. Ясно? Он так или иначе умрёт. Возьмите. А там — сбросите...
Не понравилось мне все это: как так — сбросить? Почему умрёт? Как же так? Это же человеческая жизнь. И вот, едва поезд тронулся, я положил полковника на перевязочный стол. Наш единственный поездной врач Зайдис покрутил головой: ранение было замысловатое. Пуля, по-видимому, была на излёте, вошла в верхнюю часть живота и, проделав ход к сердцу и не дойдя до него, остановилась. Входное отверстие — не больше замочной скважины, крови почти нет. Зайдис пощупал пульс, послушал дыхание, смазал запёкшуюся ранку йодом и, ещё раз покачав головой, велел наложить бинты.
— Как это? — вскинулся я.
— А так. Вынуть пулю мы не сумеем. Операции в поезде запрещены. И потом — я не хирург. Спасти полковника можно только в госпитале. Но до ближайшего мы доедем только завтра к вечеру. А до завтра он не доживёт.
Зайдис вымыл руки и ушёл из купе. А я смотрел на полковника и мучительно думал: что делать? И тут я вспомнил, что однажды меня посылали в Москву за инструментами. В магазине хирургических инструментов «Швабе» я взял все, что мне поручили купить, и вдобавок приобрёл длинные тонкие щипцы, корнцанги. В списке их не было, но они мне понравились своим «декадентским» видом. Они были не только длинными, но и кривыми и заканчивались двумя поперечными иголочками.
Помню, когда я выложил купленный инструмент перед начальником поезда Никитой Толстым, увидев корнцанги, он спросил:
— А это зачем? Вот запишу на твой личный счёт — будешь платить. Чтобы не своевольничал.
И вот теперь я вспомнил об этих «декадентских» щипцах. Была не была! Разбудив санитара Гасова (он до войны был мороженщиком), велел ему зажечь автоклав. Нашёл корнцанги, прокипятил, положил в спирт, вернулся в купе. Гасов помогал мне. Было часа три ночи. Полковник был без сознания. Я разрезал повязку и стал осторожно вводить щипцы в ранку. Через какое‑то время почувствовал, что концы щипцов наткнулись на какое‑то препятствие. Пуля? Вагон трясло, меня шатало, но я уже научился работать одними кистями рук, ни на что не опираясь. Сердце колотилось, как бешеное. Захватив «препятствие», я стал медленно вытягивать щипцы из тела полковника. Наконец вынул: пуля!
Кто‑то тронул меня за плечо. Я обернулся. За моей спиной стоял Зайдис. Он был белый как мел.
— За такие штучки отдают под военно-полевой суд, — сказал он дрожащим голосом.
Промыв рану, заложив в неё марлевую «турунду» и перебинтовав, я впрыснул полковнику камфару. К утру он пришёл в себя. В Пскове мы его не сдали. Довезли до Москвы. Я был счастлив, как никогда в жизни!
В поезде была книга, в которую записывалась каждая перевязка. Я работал только на тяжёлых. Лёгкие делали сестры. Когда я закончил свою службу на поезде, на моем счёту было тридцать пять тысяч перевязок!.. Весь 1914 и 1915 годы я провел в поезде...
* * *
— Кто этот Брат Пьеро? — спросил Господь Бог, когда ему докладывали о делах человеческих.
— Да так... актёр какой‑то, — ответил дежурный ангел. — Бывший кокаинист.
Господь задумался.
— А настоящая как фамилия?
— Вертинский.
— Ну, раз он актёр и тридцать пять тысяч перевязок сделал, помножьте все это на миллион и верните ему в аплодисментах.
С тех пор мне стали много аплодировать. И с тех пор я все боюсь, что уже исчерпал эти запасы аплодисментов или что они уже на исходе...
©️ Александр Вертинский. «Дорогой длинною...»
"Без женщин"
Такое название носит стихотворение Александра Вертинского (артист, киноактер, поэт и певец первой половины 20-го века), написанное в 1940 году, впоследствии превратившееся в песню. Мне показалось что это стихотворение вполне себе подходит для этого сообщества, ибо тема в нем поднятая весьма актуальна и по сей день.
Как хорошо без женщин, без фраз,
Без горьких слов и сладких поцелуев,
Без этих милых слишком честных глаз,
Которые вам лгут и вас еще ревнуют!Как хорошо без театральных сцен,
Без длинных «благородных» объяснений,
Без этих истерических измен,
Без этих запоздалых сожалений.И как смешна нелепая игра,
Где проигрыш велик, а выигрыш — ничтожен,
Когда партнеры ваши — шулера,
А выход из игры уж невозможен.Как хорошо с приятелем вдвоем
Сидеть и тихо пить простой шотландский виски
И, улыбаясь, вспоминать о том,
Что с этой дамой вы когда-то были близки.Как хорошо проснуться одному
В своем веселом холостяцком «флете»
И знать, что вам не нужно никому
Давать отчеты, никому на свете!А чтобы проигрыш немного отыграть,
С ее подругою затеять флирт невинный
И как-нибудь уж там постраховать
Простое самолюбие мужчины!
А вот как исполнял этот текст уже в виде песни сам Вертинский, это уже отдельный вид искусства:

