Представьте, что вы руководите государством, которое считает Россию своим геополитическим противником. Воевать дорого. Санкции имеют ограниченный эффект. Что ещё можно сделать, чтобы российская экономика развивалась медленнее?
Ответ, как мне кажется, довольно очевиден.
Нужно сделать так, чтобы российским инженерам, программистам, учёным, конструкторам и предпринимателям было сложнее получать доступ к современным знаниям и технологиям.
Ведь сегодня главный ресурс — это уже не только нефть, газ или металл.
Главный ресурс — информация.
Огромная часть современной технической документации, научных публикаций, репозиториев кода, профессиональных форумов, облачных сервисов и нейросетей находится за пределами России.
Хотите замедлить развитие страны?
Сделайте так, чтобы доступ к этому стал сложнее.
Не запрещайте образование. Просто создайте побольше препятствий.
Запретите или ограничьте современные ИИ.
Усложните работу VPN.
Сделайте международный трафик дороже.
Пусть разработчик вместо пяти минут ищет обходные пути полчаса.
Пусть инженер десять раз подумает, прежде чем открыть иностранную документацию.
Пусть студент вообще махнёт рукой.
В масштабах страны это тысячи потерянных человеко-лет.
Кстати, часть подобных барьеров уже существует. Например, доступ к ряду популярных ИИ-сервисов, включая ChatGPT и Claude, из России ограничен самими владельцами сервисов. Это объективная проблема для российских пользователей, которым приходится искать альтернативные способы доступа.
Казалось бы, логичный ответ государства в такой ситуации очевиден.
Если доступ к мировым знаниям ограничивают извне, значит, внутри страны нужно максимально помогать специалистам эти ограничения обходить законными способами.
Создавать условия.
Развивать инфраструктуру.
Поощрять инструменты, позволяющие работать с мировыми технологиями.
В конце концов, если перед тобой закрывают дверь, разумно искать другую, а не заколачивать ещё и окна.
Но тут начинается самое интересное.
Вместо того чтобы убирать барьеры, появляются идеи поставить новые.
Ограничить VPN. Обсуждать отдельную тарификацию международного трафика. Усложнить доступ к внешним сервисам ещё сильнее.
Возникает ощущение какой-то очень странной шахматной партии.
Представьте футбольную команду.
Соперник пытается связать нападающим ноги.
А тренер выходит на поле и говорит:
«Мало верёвок. Давайте ещё гирю каждому на ногу привяжем. Так победа будет убедительнее.»
Звучит абсурдно?
Но примерно так выглядит ситуация, когда внешние ограничения дополняются внутренними.
Разумеется, у государства могут быть свои аргументы в пользу подобных инициатив — безопасность, регулирование, борьба со злоупотреблениями. Эти вопросы действительно существуют и требуют внимания.
Но есть и другой вопрос.
Любое решение стоит оценивать не только по намерениям, но и по последствиям.
Станет ли после него российский инженер работать эффективнее?
Будет ли российский программист быстрее создавать конкурентоспособный продукт?
Получит ли российский студент более простой доступ к современным знаниям?
Если ответ отрицательный, то стоит задуматься: кому в итоге выгоден такой результат?
В XXI веке страны соревнуются уже не только армиями и заводами.
Они соревнуются скоростью получения знаний.
И если мы сами делаем путь к этим знаниям длиннее и дороже, то рискуем проиграть эту гонку не потому, что нам кто-то помешал, а потому, что сами решили бежать с дополнительным грузом на плечах.
Забавно наблюдать, как нам уже много лет предлагают один и тот же выбор.
Не сравнивать социализм и капитализм.
Не сравнивать общественную и частную собственность на средства производства.
Не сравнивать плановую экономику и рыночную.
А сравнивать 90-е и современность.
Хотя это вообще-то два этапа одного и того же процесса.
В 90-е шёл передел собственности. Заводы, фабрики, месторождения, инфраструктура переходили в частные руки. Естественно, такой масштабный передел сопровождался криминалом, войнами группировок, коррупцией и общим хаосом.
Потом собственность была поделена. Крупный капитал укрепился. Рынки и ларьки сменились торговыми центрами. Банды частично превратились в корпорации и охранные холдинги. Система стабилизировалась.
И нам говорят: смотрите, сейчас же лучше, чем в 90-е.
Конечно лучше.
Только это не сравнение разных общественных систем. Это сравнение ранней и поздней стадии одной и той же капиталистической реставрации.
Это примерно как сравнивать стройку дома с уже достроенным домом и делать вывод, что строительная площадка была неправильной, а дом правильный.
Самое интересное, что подобное сравнение вообще уводит разговор от главного вопроса.
Не от вопроса "лучше ли сейчас, чем в 1995 году".
А от вопроса "лучше ли капитализм, чем социализм".
Потому что сравнивать два этапа одного процесса гораздо безопаснее, чем сравнивать разные общественно-экономические системы.
В итоге вместо спора о том, кому принадлежат заводы, банки, земля и природные ресурсы, нас приглашают бесконечно обсуждать разницу между началом реставрации капитализма и периодом окончательного оформления олигархического порядка.
С точки зрения идеологии ход довольно удобный. Но к настоящему разговору о причинах происходящего он имеет весьма отдалённое отношение.
Когда смотришь антиутопии про будущее, обычно кажется, что люди там какие-то странные.
Как они допустили, чтобы корпорации управляли всем?
Как согласились жить под постоянным контролем?
Почему не сопротивлялись?
Но если присмотреться, в большинстве таких историй катастрофа начинается не с переворота и не с появления злого диктатора.
Она начинается с обычного человеческого безразличия.
Когда каждый по отдельности думает: «Меня это не касается».
Когда люди перестают объединяться и защищать свои интересы.
Когда граждан постепенно превращают в потребителей, а общество — в рынок.
Когда право становится услугой, а человек — ресурсом.
В ролике, приложенном к посту, женщину лишают гражданства за долги перед корпорацией. После этого ей просто отключают возможность сопротивляться и отправляют работать на фабрику среди тысяч таких же людей.
Самое страшное в этой сцене даже не чип в голове.
Самое страшное — ощущение, что всё это произошло давно и постепенно. Настолько постепенно, что никто уже не помнит момент, когда можно было сказать «нет».
Любая антиутопия начинается с того, что люди перестают ощущать себя народом и соглашаются быть просто населением.
А потом однажды оказывается, что решения принимают уже без них.
Снят он скорее как психологический триллер о противостоянии психиатра Дугласа Келли и Германа Геринга перед Нюрнбергским процессом. Не как масштабное историческое полотно, не как подробная реконструкция суда, а именно как попытка залезть в голову тем, кто еще недавно управлял машиной нацистского государства.
Лично мне в этом фильме не понравилось то, что практически не показана роль советской стороны в Нюрнбергском процессе. Хотя вклад СССР в разгром нацизма и в саму юридическую фиксацию преступлений нацистов был огромным. Но это уже, как говорится, на их совести. Западное кино редко упускает шанс аккуратно отодвинуть Советский Союз в сторону, даже когда речь идет о событиях, где без СССР вообще нечего было бы обсуждать.
Но один эпизод в фильме, на мой взгляд, получился очень сильным.
Ближе к финалу Келли выступает на радио. Ведущий пытается подвести его к удобной мысли: мол, нацисты были какими-то особенными людьми, уникальными чудовищами, отдельной патологией. Вроде бы удобно: они были там, тогда, в Германии, в мундирах, с факелами, со свастикой. Мы их победили, поставили точку, закрыли тему.
Но Келли отвечает совсем иначе.
Он говорит, что они не были уникальными. Что такие люди могут быть в любой стране. Что они хотят власти, умеют разжигать ненависть и готовы идти по трупам, если это даст им возможность управлять остальными. И главное: если вы думаете, что в следующий раз распознаете их по страшным мундирам, вы глубоко ошибаетесь.
Вот это, на мой взгляд, и есть один из самых важных выводов из истории XX века.
Фашизм не обязан приходить в старой форме. Он не обязан каждый раз являться с факельным шествием, черной формой и вскинутой рукой, чтобы его можно было сразу распознать по учебнику. История вообще редко повторяется так удобно, чтобы даже самый ленивый школьник мог поставить галочку в тесте.
Фашизм начинается не с формы. Форма появляется позже.
И начинается он обычно не с откровенного признания в агрессии. Все выглядит куда приличнее: говорят о защите, безопасности, исторической справедливости, спасении своих, наведении порядка и предотвращении еще большей беды. У агрессии редко бывает честная вывеска. Обычно ей заранее шьют красивый костюм.
Сначала людей учат ненавидеть соседний народ. Потом объясняют, что эти люди какие-то не такие, неправильные, смешные, низшие, опасные. Потом появляются клички, обесчеловечивание, привычка говорить о живых людях так, будто с ними уже можно не считаться.
Потом людям объясняют, что свои права лучше не отстаивать, рабочим лучше не объединяться, а кто задает "неправильные" вопросы, тот враг, предатель или агент.
А потом все очень удивляются: как же так получилось?
Самое опасное заблуждение — думать, что фашизм всегда выглядит как музейный экспонат. Мол, если нет старого мундира, значит, все нормально. Если нет факелов, значит, ничего страшного. Если человек говорит про традиции, порядок, величие и мораль, значит, он точно не может мыслить теми же категориями.
Может. Еще как может.
Тем более когда на щит начинают поднимать исторических личностей, которые запятнали себя либо симпатиями к гитлеровской Германии, либо прямым сотрудничеством с ней. Потом, конечно, всегда находятся объяснения: "сложная эпоха", "трагическая судьба", "он просто боролся с большевизмом", "не все так однозначно", "человек любил Родину". Но проблема в том, что именно с таких удобных оговорок обычно и начинается моральная амнистия того, что амнистировать нельзя.
Память о Победе — это не только возложить цветы, посмотреть военный фильм и сказать, что Гитлер был чудовищем, а нацизм был преступлением. Это даже не позиция, это база.
Настоящая память — это уметь распознавать сам механизм.
Когда вместо анализа причин начинают продавать ненависть.
Когда социальные проблемы подменяют поиском врагов.
Когда рабочих учат не бороться за свои интересы, а гордиться тем, что они терпят.
Когда человека сначала лишают голоса, потом достоинства, а потом объясняют, что так и надо, потому что "время такое".
Вот тогда и стоит вспоминать Нюрнберг не как красивую историческую декорацию, а как предупреждение.
Потому что фашизм редко приходит и честно говорит: "Здравствуйте, я фашизм".
Обычно он приходит в приличном костюме, с правильными словами, с заботой о порядке, традициях и величии.
И если смотреть только на мундир, можно не заметить главное.
Просматривая российский фильм "Нюрнберг" (2023), поймал себя на мысли, насколько страшно война ломает язык. И эта сцена реально бьет не картинкой, а диалогом. Две фразы, один вопрос — и все "правильные объяснения" внезапно рассыпаются. И дальше уже не спор про слова, а про простую вещь: где была эта "Родина", когда он ее "защищал"?
Самое жуткое, что они действительно в это верили. Война умеет так переворачивать картину мира, что человек искренне верит в правильность того, что с другой стороны от линии фронта выглядит как безумие. Поэтому такие сцены и нужны: они возвращают смысл словам и напоминают, где проходит граница.
Когда сегодня спорят о главных минусах СССР, обычно начинают по кругу: дефицит, очереди, бюрократия, цензура, джинсы, жвачка и вот это всё. Но был еще один минус, о котором говорят куда реже. И он, возможно, оказался исторически даже тяжелее многих бытовых недостатков.
Советская власть за десятилетия своего существования решила для большинства людей базовые вопросы жизни. Жилье было. Не дворцы, конечно, но и не ипотечная удавка на полжизни. Образование было. Медицина была. Работа была. Государство в целом гарантировало человеку некий жизненный фундамент.
Гарантии без борьбы долго не живут
Да, не без перекосов, не без тупости, не без формализма. Но сам принцип работал: человек не оставался один на один с рынком, банком, работодателем и страхом завтра оказаться лишним.
И вот в этом, как ни странно, и скрывался будущий исторический подвох.
Когда человек десятилетиями живет в системе, где его базовые потребности в основном обеспечены, у него постепенно пропадает сама привычка бороться за них. Не потому что он плохой, глупый или ленивый. А потому что эта борьба уходит из повседневного опыта. Она перестает быть частью жизни и становится чем-то из прошлого, из учебников, из революционных песен, из лекций, которые надо просто отсидеть или сдать.
Классовая борьба начинает восприниматься не как живая практика, а как исторический фон.
Отсюда и характер позднесоветского недовольства. Люди критиковали систему, но в основном не за отсутствие социальных гарантий. Наоборот, эти гарантии уже воспринимались как нечто естественное. Критиковали за дефицит, за качество услуг, за бытовые неудобства, за нехватку красивых вещей, за те самые джинсы и жвачки, над которыми потом столько издевались. Но само наличие таких претензий уже о многом говорит. Если общество массово раздражается из-за джинсов, значит вопрос хлеба, крыши над головой и доступа к школе или больнице в целом закрыт. Это не классовое отчаяние. Это потребительское недовольство на фоне уже обеспеченного социального минимума.
В этом и состоял парадокс: советская система так долго снимала с человека необходимость ежедневно защищать свои элементарные экономические интересы, что у нескольких поколений эта способность начала слабеть.
Люди привыкли, что государство в любом случае не даст окончательно провалиться. Что оно может ошибаться, тупить, раздражать, быть неповоротливым, но оно все равно свое и хуже уж точно не сделает. Именно поэтому, когда начался демонтаж советской системы, значительная часть общества встретила его не с классовой настороженностью, а с удивительной пассивностью. Кто-то надеялся на улучшение. Кто-то просто не понимал масштаба происходящего. Кто-то рассуждал примерно так: ну обновят, ну реформируют, ну сделают покрасивее и побогаче.
Мало кто воспринимал происходящее как прямое наступление на социальные завоевания.
А это и было наступление.
Именно потому переход к капитализму прошел не через мощное массовое сопротивление трудящихся, а через смесь растерянности, доверчивости и инерции. Люди, выросшие в обществе, где государство десятилетиями гарантировало основные условия жизни, в массе своей не имели живой традиции самоорганизации для защиты этих условий. Они забыли, что права не только даются, но и отстаиваются. Забыли, что экономические интересы не исчезают только потому, что о них перестали говорить всерьез.
Потом началось то, что и должно было начаться при капитализме. Шаг за шагом урезались социальные гарантии. Переписывались правила игры в интересах собственников и работодателей. Труд превращался в товар еще откровеннее, чем это было в самом грубом виде в девяностые. А вместе с социальной сферой начали сужаться и те свободы, которые торжественно обещали при демонтаже советской системы: свобода слова, свобода собраний, отсутствие цензуры, политическая конкуренция. Обещали одно, вынесли другое. Старый цирковой номер, только билеты в этот раз оплачивались всей страной.
И всё это происходило на фоне общественной пассивности, которая не взялась из ниоткуда.
Для сравнения полезно посмотреть на развитые капиталистические страны. Там у трудящихся, при всех поражениях, отступлениях и продажности части элит, традиция классовой борьбы полностью не прерывалась. Люди выходили на стачки, бились за профсоюзы, за восьмичасовой рабочий день, за пенсии, за страховку, за отпуска. Эти вещи там не были просто подарены сверху. Они были выбиты. И память об этом сохранялась не только в книгах, но и в практическом опыте нескольких поколений.
Комфорт, который сегодня кажется естественным, когда-то был выбит теми, кто не считал покорность добродетелью.
Поэтому там существует более живое понимание простой вещи: если буржуазия что-то у тебя отнимает, вернуть это назад потом будет намного сложнее. Если сегодня молча проглотить одно урезание, завтра придут за следующим. Дашь палец, откусят руку. Капитал вообще плохо понимает язык благодарности, зато отлично понимает язык издержек.
Именно этим объясняется, почему даже сравнительно небольшие попытки урезать социальные права в Европе нередко вызывали массовые протесты, забастовки и политические кризисы. Не потому что там люди из какого-то особенно благородного теста. А потому что там не до конца умерла память о цене уступок.
Конечно, и западное благополучие нельзя рассматривать в розовых тонах. Значительная часть социальных уступок буржуазии в развитых странах была связана не только с внутренней борьбой трудящихся, но и с существованием СССР как альтернативной системы. Пока в мире был социалистический лагерь, западный капитал был куда сговорчивее. Он понимал, что слишком наглое давление может подтолкнуть рабочий класс к совсем неприятным выводам. Плюс немалая часть этих социальных плюшек обеспечивалась и обеспечивается за счет неравного обмена и эксплуатации стран периферии. Бесплатных чудес, как известно, не бывает: если где-то "социальное государство", значит где-то еще кого-то доят особенно тщательно.
Но сейчас речь даже не об этом.
Главный вывод в другом. Там традиция сопротивления полностью не исчезла. А у нас она оказалась во многом выбита самой историей позднего советского благополучия, где многие вещи стали казаться вечными, естественными и гарантированными сами по себе.
Отсюда и главный парадокс советского наследия. СССР дал людям огромный объем социальных благ и защищенности. Это его историческое достижение, а не ошибка. Но именно длительное существование в этих условиях ослабило у позднесоветских поколений классовое чутье, ослабило навык коллективной самозащиты, ослабило понимание того, что любые завоевания могут быть отняты, если их некому защищать.
Проще говоря: люди слишком привыкли, что основное уже завоевано.
А история, как назло, не уважает привычки.
Теперь мы живем в условиях, когда капитализм последовательно отыгрывает назад всё, что только может отыграть. Он делает это не рывком, а шаг за шагом. Где-то переписали нормы в интересах работодателя. Где-то ухудшили положение наемного работника. Где-то сократили социальную сферу. Где-то приучили, что нестабильность и бесправие - это якобы новая нормальность. Где-то отучили людей даже обсуждать свои общие интересы как трудящихся. И всё это подается либо как "необходимые реформы", либо как "другого выхода нет", либо как "зато не девяностые". Старый прием: сначала отнять, потом объяснить, что вообще-то тебе еще повезло.
Поэтому к 1 мая стоит говорить не только о прошлом, но и о будущем.
День международной солидарности трудящихся - это не просто красивая дата, не ностальгия по красным флажкам и не повод для формальных речей. Смысл этого дня в напоминании: никакие экономические права не держатся сами собой. Если люди перестают чувствовать свои общие интересы, перестают защищать их, перестают воспринимать наступление капитала как наступление на себя, то эти права неизбежно начинают растворяться.
Даже если когда-то казалось, что они даны навсегда.
Значит, задача сегодня не в том, чтобы просто вздыхать по утраченному советскому прошлому. И не в том, чтобы повторять старые лозунги без связи с реальностью. Задача в другом: заново учиться солидарности, заново возвращать понимание своих экономических интересов, заново вспоминать, что трудящиеся - это не разрозненная толпа "каждый сам за себя", а сила, если она осознает себя как силу.
Классовое чутье не исчезло окончательно. Оно скорее притуплено, забито, заглушено десятилетиями сначала патернализма, потом рыночного одичания. Но оно может проснуться. И чем дальше капитализм будет лезть людям в карман, в права, в будущее, тем больше причин для этого пробуждения он сам же и создаст.
Без нашего труда ничего не работает. Поэтому и условия должны обсуждаться на равных.
Так что 1 мая - хороший повод сказать простую вещь.
Все, что было завоевано когда-то, может быть утрачено. Все, что утрачено, может быть возвращено. Но только если люди снова вспомнят, что их интересы надо не ждать, а защищать.
В Киргизии ликвидировали министерство цифрового развития за торможение цифрового развития.
Сама формулировка уже звучит как приговор целой эпохе бюрократии: если структура, созданная для развития, начинает это развитие тормозить, ее убирают. Не переименовывают в "Федеральный центр стратегического импортозамещенного ускорения цифровой трансформации", не создают над ней еще три комиссии и пять рабочих групп, а просто признают: ребята, вы стали частью проблемы.
И вот тут особенно интересно сравнить с нашей логикой.
У нас цифровое развитие все чаще выглядит как соревнование между пользователем и государственным рубильником. Интернет надо развивать, но периодически замедлять. Сервисы надо создавать, но часть сервисов блокировать. IT нужно поддерживать, но цифровую среду держать в таком состоянии, чтобы любой нормальный технологический процесс сначала прошел через фильтр подозрительности, согласований и запретов.
В нормальной логике цифровизация нужна для того, чтобы человеку и бизнесу было проще жить и работать. Быстрее обмениваться данными, быстрее запускать сервисы, быстрее решать бытовые и деловые задачи. В нашей же версии цифровизация иногда превращается в квест: найди работающий сервис, дождись загрузки, обойди очередной сбой, прочитай новость о новом ограничении и сделай вид, что это тоже развитие.
Киргизия, судя по новости, хотя бы поставила вопрос прямо: если министерство цифрового развития не развивает цифровизацию, значит, надо менять саму систему управления.
У нас же, боюсь, при таком подходе пришлось бы задавать слишком много неудобных вопросов. Например, что именно считается цифровым развитием: быстрый интернет и работающие сервисы или умение красиво объяснять, почему все стало медленнее, сложнее и закрытее.
Потому что когда цифровое развитие идет через замедление, блокировки и бесконечные барьеры, это уже не цифровизация. Это цифровой туризм по руинам здравого смысла.
Как обычно, ссылка на надежный источник согласно пункту 7 Правил Пикабу: