Левее большевиков
Когда в октябре 1917 года большевики взяли власть в Петрограде, это событие раскололо международное социалистическое движение не на два, а сразу на несколько лагерей, и спор между ними продолжался все последующие годы, во многом определив облик левой политики двадцатого века. Этот спор был не просто тактическим разногласием о том, стоило ли брать власть в данный момент, - он затрагивал самые основания марксистской теории: вопрос о стадиях исторического развития, о соотношении демократии и диктатуры, о роли партии и стихийной активности масс, о судьбе мировой революции. Участниками этой полемики были и старейшие теоретики ортодоксального марксизма, и революционеры, искренне сочувствовавшие русской революции, но тревожившиеся за её судьбу, и собственные соратники большевиков внутри партии, недовольные тем курсом, который принимало строительство нового государства.
Первым и самым резким критиком оказался Карл Каутский, многолетний теоретик германской социал-демократии и один из главных хранителей ортодоксии Второго Интернационала. Ещё до революции, в полемике с Лениным начала века, Каутский придерживался представления о том, что социалистическая революция возможна лишь как результат созревания капиталистических производительных сил и появления многочисленного, организованного и культурно зрелого пролетариата. Россия, оставаясь по преимуществу аграрной страной с огромным крестьянским большинством и слабо развитой промышленностью, в этой логике просто не созрела для социализма: переход к нему силами одной партии означал не движение вперёд по стадиям истории, а попытку перескочить их волевым усилием. В своей брошюре «Диктатура пролетариата» Каутский разворачивал и второй, не менее важный аргумент: само понятие «диктатуры пролетариата», на его взгляд, должно означать не форму правления, а классовое содержание власти, достигнутое через демократическое большинство - через всеобщие выборы, парламент, свободу печати и многопартийность. Превращение же диктатуры класса в диктатуру одной партии и её вооружённого аппарата, разгон Учредительного собрания в январе 1918 года, подавление оппозиционных партий и независимой прессы он воспринимал как измену самим демократическим основам социализма, ради которых, как он считал, и затевалась вся борьба.
Ленин ответил на это в работе «Пролетарская революция и ренегат Каутский», где обвинил бывшего учителя в окончательном переходе на позиции буржуазного либерализма, спрятанного за марксистской фразеологией. С точки зрения Ленина, формальная парламентская демократия в условиях капитализма неизбежно остаётся демократией для имущих классов, тогда как советская власть, основанная на представительстве через производственные коллективы и вооружённый рабочий класс, представляет собой более высокую, содержательно более демократическую форму - демократию для трудящегося большинства, достигнутую через подавление эксплуататорского меньшинства. Этот спор о природе демократии - формальной и содержательной, парламентской и советской - стал, по сути, главной разделительной линией всей последующей дискуссии и в разных вариантах воспроизводился в спорах с другими критиками.
Особое и более сложное место в этой полемике занимала Роза Люксембург. В отличие от Каутского, она была убеждённой революционеркой, давним оппонентом каутскианского центризма и решительной противницей реформизма, а сама дискуссия с Лениным у неё имела куда более давнюю историю: ещё в 1904 году, разбирая ленинскую концепцию централизованной, дисциплинированной партии профессиональных революционеров, она предупреждала об опасности подмены живой самодеятельности масс бюрократическим контролем партийного аппарата, отстаивая взгляд на стихийность рабочего движения и массовую стачку как на главный двигатель революции. Когда грянула Октябрьская революция, Люксембург, находясь в немецкой тюрьме, написала текст, известный как «Русская революция», в котором приветствовала смелость большевиков, взявших на себя историческую ответственность, и резко отделяла себя от каутскианской критики «несвоевременности» переворота. Вместе с тем она выражала глубокую тревогу за конкретные политические решения новой власти: разгон Учредительного собрания она считала тактической ошибкой, лозунг права наций на самоопределение - в её представлении уступкой буржуазному национализму, способной развязать центробежные процессы по окраинам бывшей империи, а земельную политику, передавшую землю в индивидуальное пользование крестьянам, - отступлением от социалистического принципа в пользу мелкособственнической стихии. Но главным её предостережением оставалось другое: подавление свободы печати, упразднение свободных выборов и постепенное стягивание всей власти к узкому кругу партийного руководства она расценивала как путь к перерождению революции, при котором живая инициатива рабочего класса заменяется бюрократическим аппаратом, действующим от имени класса, но фактически независимым от него. Принципиальная разница с Каутским заключалась в том, что Люксембург не отрицала самого права и необходимости революционной диктатуры - она требовала, чтобы эта диктатура оставалась диктатурой класса, осуществляемой через широчайшую демократию внутри самого класса, а не диктатурой партийной верхушки.
Внутри самой большевистской партии аналогичные тревоги в эти же месяцы выражала группа «левых коммунистов» во главе с Николаем Бухариным, к которой примыкали Карл Радек, Валериан Осинский, Александра Коллонтай и ряд других видных деятелей. Поводом для их выступления стал прежде всего вопрос о Брестском мире: левые коммунисты считали подписание сепаратного мира с Германией в марте 1918 года предательством принципа мировой революции и капитуляцией перед империализмом, настаивая на ведении революционной войны даже без регулярной армии, в опоре на партизанскую тактику и массовый революционный энтузиазм. Когда мир был всё же подписан, фокус их критики переместился на внутреннюю экономическую политику: они выступали против привлечения «буржуазных специалистов» на руководящие посты в промышленности, против единоначалия на производстве, против восстановления элементов трудовой дисциплины и сдельной оплаты труда, видя в этих мерах возрождение капиталистических отношений под советской вывеской и постепенное огосударствление, оттеснявшее рабочий класс от реального контроля над производством в пользу растущей хозяйственной и партийной бюрократии. Их позиция была, таким образом, по-своему симметрична позиции Люксембург: и те и другие опасались бюрократического перерождения революции, хотя левые коммунисты делали упор скорее на экономическом, а Люксембург - на политико-демократическом аспекте этой опасности.
Сходные, но более радикальные по форме настроения возникли и за пределами России, прежде всего в Германии и Голландии, где сложилось течение, получившее впоследствии название левого, или советского, коммунизма - его наиболее известными представителями были Герман Гортер и Антон Паннекук. Эти теоретики разделяли восторг перед самим фактом пролетарской революции в России, но из опыта собственных, неудавшихся революционных выступлений в Западной Европе выводили принципиально иную тактическую программу: они отвергали участие в парламентских выборах как форму легитимации буржуазного государства, отказывались от работы в традиционных, реформистских профсоюзах, считая их безнадёжно срощенными с капиталистическим порядком, и противопоставляли партийной форме организации систему фабричных и рабочих советов как подлинно пролетарской формы самоорганизации, не подверженной бюрократизации. Когда эти настроения начали проникать в молодой Коммунистический Интернационал, Ленин ответил на них в 1920 году специальной работой «Детская болезнь левизны в коммунизме», где доказывал необходимость использовать любые легальные возможности - парламентскую трибуну, профсоюзы, временные компромиссы - для расширения влияния на массы, обвиняя левых коммунистов в революционном нетерпении и сектантском отрыве от реальных рабочих организаций.
Особое место в этом созвездии критических голосов принадлежало Георгию Плеханову, основателю русского марксизма и учителю целого поколения российских социал-демократов, включая самого Ленина. Плеханов с самого начала отнёсся к Октябрьскому перевороту с глубоким скепсисом именно в духе ортодоксального исторического материализма: он полагал, что русский пролетариат составляет слишком незначительное по численности меньшинство населения в стране, где подавляющее большинство - крестьянство, и что попытка установить социализм при таких условиях обречена либо на быстрое поражение, либо на превращение в деспотическую диктатуру, лишённую подлинно классовой базы. К числу скептиков примыкали и меньшевики-интернационалисты во главе с Юлием Мартовым, которые, оставаясь марксистами и в целом не желая союза с открытой контрреволюцией, тем не менее настойчиво критиковали красный террор, упразднение независимых судов, разгон оппозиционной печати и фактическую ликвидацию многопартийной советской системы, доказывая, что подлинная власть советов невозможна без свободы для всех социалистических партий, представленных в этих советах.
За всем многообразием конкретных поводов для разногласий - Брестский мир, Учредительное собрание, продовольственная диктатура, использование специалистов, тактика в профсоюзах - стояли несколько по-настоящему фундаментальных теоретических вопросов, к которым раз за разом возвращались все участники этой дискуссии. Один из них касался самой логики исторического процесса: можно ли осуществить социалистическую революцию в стране, не прошедшей полного цикла капиталистического развития, или такая попытка неизбежно обречена либо вырождаться в государственный капитализм под красным флагом, либо держаться исключительно на насилии меньшинства над большинством. Второй вопрос касался природы демократии в переходный период: достаточно ли советской формы представительства и революционного насилия против буржуазии, чтобы говорить о демократии трудящихся, или подлинная пролетарская власть требует сохранения политических свобод, многопартийности и свободных выборов даже внутри революционного лагеря. Третий вопрос - о соотношении партии и класса: должна ли революционная партия выступать дисциплинированным авангардом, ведущим за собой не вполне сознательные массы, или, напротив, главным субъектом революции остаётся самодеятельность самого рабочего класса, а любая форма партийной опеки рискует подменить эту самодеятельность аппаратным контролем. Наконец, четвёртый вопрос касался самой судьбы мировой революции: возможно ли удержать социалистические завоевания в одной, к тому же отсталой стране в условиях капиталистического окружения, или единственной гарантией остаётся скорое распространение революции на промышленно развитые страны Запада, в первую очередь на Германию.
К началу 1920-х годов институциональным итогом этого спора стало окончательное организационное разделение мирового социалистического движения: основанный в 1919 году Коммунистический Интернационал прямо заявлял о разрыве как с реформистским крылом бывшего Второго Интернационала, которое отождествлялось с фигурой Каутского, так и - после полемики 1920 года - с ультралевым сектантством голландско-немецкого образца. Сама же Роза Люксембург, убитая в январе 1919 года во время подавления берлинского восстания, не успела увидеть, как разворачивались дальнейшие события в Советской России, и её осторожная, сочувственная, но тревожная критика осталась во многом пророческой для последующих споров о судьбе революции - недаром её брошюра десятилетиями переиздавалась как левыми критиками сталинизма, так и сторонниками демократического социализма, видевшими в ней первое развёрнутое предупреждение о цене, которую может потребовать революция, лишённая внутренней демократии.






