«Солярис». Планета пытается общаться или только отражает страхи людей?
Что вы знаете о разуме? Как он устроен? В каких объектах может проявляться? А что если во вселенной есть существа, чей разум устроен совершенно по другому? Как найти с ним общий язык?
На все эти вопросы попытался ответить Станислав Лем в одном из своих произведений. На эти вопросы стараются ответить сегодняшние нейробиологи. И ответы порой пугают.
Океан, который никто не смог прочитать
Планета Солярис покрыта океаном целиком. Ни материков, ни островов, ни берега. Живая протоплазма глубиной в километры, единый организм, накрывший собой всю поверхность.
У Соляриса две звезды, красная и синяя. При такой паре светил орбита планеты должна быть хаотичной: гравитация двух солнц раскачивает её, как качели, и рано или поздно планета должна улететь или свалиться в одно из светил. Но она держится. И основная версия у исследователей такая: океан сам правит свою орбиту. Самый простой способ удержаться на месте, который наука до сих пор отказывалась приписывать кому-либо, кроме физики.
Океан постоянно что-то строит. В романе Лема у этих построек есть имена: мимоиды, симметриады, образования причудливых, почти избыточных форм. Они появляются на поверхности, держатся часами, потом растворяются. Ни одно живое существо не создаёт такое ради еды или защиты. Это больше похоже на творчество. На то, что делают, когда есть лишняя энергия и никто не заставляет.
И вокруг этого выросла целая наука. Соляристика: конгрессы, журналы, библиографии, сотни монографий, у каждой теории своё имя, свой расцвет и свой крах. Лем посвящает этой дисциплине целые главы, и написаны они с той особой иронией, на которую способен только человек, сам потративший годы на классификацию непонятного.
Потому что итог у соляристики один. За несколько десятилетий напряжённой работы о разумном океане не понято ни единого слова. Учёные умеют называть его постройки, описывать их размеры и продолжительность жизни, выстраивать теории. Они не понимают, о чём идёт речь.
Представьте композитора, который играет для зала. А зал пишет диссертации про ноты. Он виртуоз. Он выступает в пустоту.
Гости, которые не были привидениями
На станции происходит то, чего никто за пределами орбиты не знает.
Ночью у людей появляются гости. Не призраки, не видения, не сны. Самые настоящие тела, из плоти на ощупь, со всеми шрамами и привычками. У каждого на станции свои: у одного приходят давно умершие, у другого те, кого он когда-то оставил, и об этом на станции говорят тихо, как о болезни.
Кельвину приходит Хари, его жена, которая когда-то отравилась газом. В романе он приходит к страшной догадке: тела гостей построены из нейтрино. Частиц, которые проходят сквозь всё на свете и не желают ни за что держаться. Такое тело существовать не может. Оно не должно держаться вместе ни секунды. А оно держится, разговаривает и плачет. Значит, кто-то постоянно держит его сам.
Дальше начинается самое жестокое
Кельвин не принимает случившегося. Он обманом заманивает первую Хари в ракету и отправляет её в космос. Он убивает её второй раз, теперь своими руками, и делает это хладнокровно, потому что уверен, что поступает правильно. Холодный расчёт человека, который считает себя вправе распоряжаться копией.
Потом приходит новая Хари. Она читает запись, оставленную погибшим Гибаряном, и узнаёт, кто она такая. И вместо того чтобы исчезнуть, она начинает задавать вопросы. Мучить её и сдаваться? Хочет ли она существовать? Можно ли её считать человеком?
А потом делает то, что переворачивает весь роман.
Выпивает жидкий кислород. Умирает в мучениях, а потом возвращается к жизни, потому что океан не умеет отпускать созданное. Она не может умереть окончательно, и это худшее из всего, что с ней происходит.
Вот здесь вся конструкция Лема становится видна целиком. Если копия способна страдать, копия уже не копия. Она заявляет права.
Так она говорит или отражает нас?
Собственно, к вопросу из заголовка.
Снаут в романе формулирует самую цитируемую мысль всей книги. Мы летим в космос не за другими мирами. Мы летим за зеркалом. Нам нужно увидеть себя, и потому никакие чужие миры нам на самом деле не нужны.
Идея настолько красивая, что её повторяют по умолчанию. Люди уверенно пересказывают «Солярис» так: планета отражает наши страхи, показывает нам наши травмы, вот вам и весь контакт.
Зеркало не ошибается. Зеркало не забывает и не путает. Если вы подойдёте к зеркалу, оно вернёт вам вашу же руку с точностью до волоса.
А у платья Хари нет застёжек.
Эта деталь невозможна в зеркале. Это промах, след, отпечаток чужой руки. Кто-то взял материал из головы человека, собрал из него живое существо и не знал одной простой вещи: одежду полагается снимать. Он слышал про одежду, но никогда её не расстёгивал.
Так что океан не зеркало. Океан скорее переводчик, который учил язык по вашему дневнику. Он честно пытается говорить с вами, только вместо словаря у него чужие воспоминания, а вместо грамматики догадки. И он говорит. Просто говорит с ошибками, от которых человеку становится невыносимо.
И есть ещё один довод, который обычно пропускают. Если бы океан показывал страхи, Кельвин увидел бы что-нибудь ужасное, что-нибудь с горящими глазами и запахом серы. Но вместо страха ему приносят любовь. Самую нежную, самую виноватую, ту, с которой он не умеет жить.
Трудно причинить человеку большую боль, чем вернуть ему ту, кого он потерял.
Тарковский ответил иначе, и Лем на него обиделся
В 1972 году «Солярис» снял Андрей Тарковский. Криса Кельвина сыграл Донатас Банионис, Хари сыграла Наталья Бондарчук, Снаута Юри Ярвет, а картину в Канне отметили призом жюри. В титрах сценарий подписан самим Тарковским и Фридрихом Горенштейном. Лем какое-то время работал над текстом, но от проекта отошёл, и его имени там нет.
И вот Лем фильм не принял. Причём не принял громко.
Он говорил, что Тарковский снял не «Солярис», а «Преступление и наказание». Что в его картине получился неприятный Кельвин, который сам доводит свою жену до самоубийства, а потом весь оставшийся фильм терзается раскаянием, и это раскаяние никому не нужно. Что режиссёр лишил его планеты, превратив космос в декорацию для семейной драмы. Что в картину втащено много личного: дом, мать, лошадь, вечный дождь на стенах.
Со стороны Лема это не было капризом. Он писал роман про одно, а получил фильм про другое. Лему нужна была история о том, что понять другого невозможно. Тарковский снял историю о том, что человек виноват и должен это вытерпеть.
Тарковский, впрочем, и не скрывал, что космос ему неинтересен. Он говорил, что фантастика для него только повод, и что его интересует человек, а не планета. И его Хари получилась человечнее, чем у Лема: она читает, спорит, ведёт записи, спрашивает, имеет ли она право называться человеком, и страдает от того, что не может ответить себе на этот вопрос.
А финал он придумал свой. Кельвин приходит домой, к отцу, стоит под дождём, который идёт прямо в комнате, и вот здесь камера медленно отъезжает. И становится видно: дом стоит на крошечном острове посреди океана.
То есть фильм отвечает на вопрос сразу двумя ответами. Либо океан подарил человеку его дом. Либо человек всё-таки видит собственный сон, а добрый дом ему только снится. И различить это невозможно.
А что имел ввиду Лем?
А теперь вернёмся к роману, потому что у него есть финал, о котором говорят куда реже, чем о платье без застёжек.
Кельвин остаётся на станции. Он понимает, что контакт не состоялся и, скорее всего, никогда не состоится, и всё же не улетает.
И тогда происходит то, чего никто на станции не ждал. Океан, прочитав энцефалограмму Кельвина, собирает ему остров. Тот самый, из детства. Дом. Отца. Утро, свет, всё то, о чём человеку невыносимо тоскливо вспоминать.
Получается, океан не просто отвечает. Океан извиняется.
Первая его попытка закончилась катастрофой: он вернул человеку любимую, а человек в ужасе убил её и отправил в космос. Океан, если так можно выразиться, подумал. И во второй раз собрал не то, что человек любил когда-то, а то, что человеку нужно сейчас. Домой.
Это уже не поведение зеркала. Это поведение того, кто учится разговаривать с тобой, ошибается, делает выводы и пробует снова.
Сам Лем говорил, что написал книгу о невозможности контакта. И это правда. Только невозможность эта устроена не так, как кажется. Она не в том, что океан молчит. Она в том, что океан говорит, а его не слышат.
А возможно ли вообще понять другой разум, если он есть?
Сегодняшняя наука о разуме знает множество деталей и по-прежнему не знает главного. В мозге нет ни одной комнатки, где сидит человек: есть миллиарды клеток, обменивающихся сигналами, и из этого обмена почему-то возникает опыт, который каждый из нас называет собой.
Две ведущие теории спорят между собой уже давно, одна считает сознательным то, что попадает в общий доступ для множества систем мозга, другая ищет ответ в самом характере связей и в их неразложимости на части, и совместный эксперимент с заранее согласованными предсказаниями так и не отдал победу ни одной из них.
Ещё одна важная сегодняшняя мысль состоит в том, что мозг не принимает реальность, а постоянно её предсказывает и поправляет, поэтому восприятие иногда называют управляемой галлюцинацией, которую уточняют приходящие ощущения.
Одним словом, то что мы видим есть проекция нашего разума, а не реальная картина Вселенной. Её нам увидеть не дано из-за некоторых ограничений мозга.
И разум всё реже ищут внутри черепа: на мышление влияют тело, гормоны, обмен веществ и иммунная система, а у осьминога большинство нейронов лежит в щупальцах, то есть разум может быть распределён по телу так, как человеку трудно даже вообразить.
И всё же самый неудобный вопрос остаётся без ответа: почему работа клеток вообще ощущается как боль, свет или нежность. А поскольку проверить чужой опыт можно только косвенно, узнать разум, устроенный иначе, мы и сегодня умеем лишь по поведению и по собственным о нём догадкам.
А как вы думаете, чем на самом деле был разумный океан в книге Лема? Ребенком играющим человеческой памятью как мячик или богом способным менять реальность?




























