Так как вы юмора не понимаете и сатиры то пусть будет так
Так как вы юмора не понимаете и сатиры то пусть будет так.
Иногда нужно смотреть на мир проще и тогда у вас будет всё хорошо.
Тут в комментариях часто пишут, что дворянам в 1861 году было объективно тяжело перестроиться на капиталистические рельсы, но история знает пример, когда точно такую же реформу провели филигранно и жестко, утерев нос всей Европе.
Это Япония в эпоху Мэйдзи (с 1868 года) .
Тамошние самураи точно такое же благородное сословие и военная элита, как и наши дворяне .
Их точно так же в ходе реформ лишили крепостных крестьян, земель и вековых сословных привилегий , но результаты получились зеркальными - русские помещики массово обанкротились и прокутили выкупные миллионы в Париже, а японские самураи за 20-30 лет превратили свою отсталую аграрную страну в передовую индустриальную сверхдержаву.
Почему так вышло? Потому что японское правительство подошло к делу с умом и жестко изменило Правила Игры .
В отличие от России, где помещикам за крестьян выдали живые деньги (которые те успешно спустили на европейских курортах), японским самураям выдали государственные облигации .
Самурай физически не мог поехать куда-то (в Париж например) и просадить их в казино.
Единственным способом получать с них доход и не умереть с голоду было вложить эти ценные бумаги в акции новых заводов, фабрик и банков . Государство принудительно заставило своих феодалов стать инвесторами национальной промышленности .
Дзайбацу вместо Вишневых садов.
Японское правительство само на налоги строило передовые верфи, сталелитейные заводы и железные дороги . А затем продавало эти работающие производства за бесценок лояльным и эффективным самурайским кланам .
Так родились великие мировые корпорации Mitsubishi, Mitsui, Sumitomo . Потомки вчерашних воинов одели деловые костюмы и пошли работать директорами и инженерами.
Ликвидация халявы.
Самурайское сословие было уничтожено юридически . Им запретили носить мечи, традиционные прически и полностью уравняли в правах с крестьянами . Хочешь жить хорошо? Иди в рынок, учись, конкурируй .
Япония доказала, что если у элиты отобрать возможность паразитировать на старых привилегиях и поставить её в жесткие рамки, вчерашние феодалы становятся локомотивом прогресса .
У Российской империи в 1861 году был этот исторический шанс.
Но наше дворянство предпочло поплакать об ограблении и уехать тратить компенсации в Ниццу.
А расплачиваться за этот банкет в 1917 году пришлось всей стране.
Вуаля.
Вот читаю сейчас классическую литературу об английских дворянах (У. Коллинз) и мне кажется, что им вообще скучно жить было. Вообще ничего не происходит. Кроме страданий о несчастной любви и женщинам и мужчинам словно нечем занять день. От скуки чуть гуляют, чуть катаются на лошадях, чуть ходят по гостям, что им, кажется, уже опостылело. Скучная жизнь, даже читать о ней скучно. Нет чтобы на работу сходить, чего полезное после себя оставить.
А в это время на фоне на них вкалывают слуги...
Философия конца. Кн. Евгений Трубецкой. Миросозерцание Вл. С. Соловьева т. I—II. — Котляревский Сергей Андреевич (1873–1939)
...В своем заключении Е. Н. чрезвычайно ярко изображает ту перспективу, в которой нам приходится брать Соловьева: „Его учение принадлежит к другой, уже закончившей свое течение, исторической эпохе. При всей своей хронологической к нам близости он отделен от нас резкой исторической гранью, так, что кажется нам далеким прошлым! Грань эта есть катастрофа, начало того катастрофического периода истории, который провидел Соловьев – гроза с востока, несчастная война, приведшая к неудачной революции, одна из тех бурь, которые не только ставят все вверх дном в жизни народов, но сдвигают с места самую мысль, переворачивают миросозерцание. Много из пережитого за последние годы имело для нас значение личного откровения“. – Грань эта отнюдь не выражает только перемены в политическом быте России; она имеет глубокое идейное значение. Сколько мыслей, обычно обращавшихся и принятых за очевидные истины еще десяток лет тому назад потеряли для нас всякую убедительность. Сколько чувств и надежд, к которым наше поколение, пережившее 1905—1906 г.г. уже не может вернуться. Но современный идейный инвентарь обогатился не только запасом скептицизма и разочарования; в него вошел драгоценный запас духовной зрелости, который остается после великих потрясений в жизни и отдельного человека, и целого народа.
Ясно, что эта катастрофическая эпоха ознаменовалась разрушением ряда утопий – политических и социальных, национальных и культурных. Несостоятельной оказалась мысль, что Россия может перейти от полного отрицания политической свободы к ее абсолютно-последовательному осуществлению, от своей глубокой хозяйственной отсталости к социальному порядку, недоступному для современной передовой демократии, от своего еще не так давно приобретенного места в семье европейских народов к первенству среди них, от глубокого культурного отчуждения между ее образованными классами и народными массами к полному взаимному пониманию и единству. Но важнее, что поражен был самый дух утопизма. Сущность его заключается не столько в том, что человек хочет достигнуть своей цели при помощи невыполнимых средств, и даже не столько в том, что самая цель выбирается невыполнимая, сколько в признании за цель того, что есть простое средство. Утопичен взгляд на всеобщее избирательное право, когда оно признается осуществлением совершенной справедливости; утопичен взгляд на обобществление орудий производства, когда к нему приурочивается конец господства социальной необходимости и начало царства социальной свободы. Такой утопизм отражает одну из самых распространенных слабостей человеческого ума – утрату чувства перспективы, при которой так легко относительное принимается за абсолютное. В известном смысле, можно сказать, утопичен монизм Геккеля, ибо здесь методы всегда относительного научного знания принимаются за пути к раскрытию цельной. Утопичны бывают обыкновенно притязания исторических исповеданий, когда свои особенности догматические и бытовые, они рассматривают, как единое подлинное откровение. Всюду утопизму свойственно сосредоточивать исключительное внимание к внешней оболочке предмета, к тому, что можно видеть на поверхности окружающего нас мира, к тому, что схватывается без усилий, как-то даром.
Много было причин, почему в нашем недавнем прошлом так сильно чувствовался этот дух утопизма. Восприимчивость к отвлеченным идеям не находила достаточного противовеса в опыте ежедневной работы над устроительством жизни; между „созерцанием“ и „действованием“ образовалась как бы непроходимая пропасть. Отсюда это чувство идейной безответственности, которое так пагубно сказалось в годы государственного и общественного кризиса; отсюда еще более пагубный максимализм, художественным воплощением коего может являться „Бранд“ Ибсена, столь близкий, как на это указывал кн. Е. Н. Трубецкой, русской интеллигентской психологии. Русское общество как будто так долго готовилось к минуте, когда окончится его вынужденное бездействие – и все-таки оказалось совершенно неподготовленным – не в смысле даже отдельных пробелов в своем воспитании, наивностей и иллюзий, а в смысле коренных навыков ума и чувства. Когда эта минута действительно оказалась такой кратковременной, когда так болезненно почувствовалось противоречие между огромностью пережитого и скудостью достигнутого – перед русским обществом с необычайной силой стала задача самосознания, т.-е. самооценки.
попутная инфа
"Бранд — один из самых мощных и пугающих персонажей мировой литературы, заглавный герой драматической поэмы Генрика Ибсена. Это человек, который воплощает в себе абсолютный радикализм духа. Бранд — это предупреждение о том, что происходит, когда это преодоление становится беспощадным фанатизмом.
Ключевые черты Бранда:Девиз «Всё или ничего» (Intet eller alt):
Бранд — священник, который презирает компромиссы. Для него вера — это не утешение, а титаническое усилие воли. Он требует от себя и окружающих полной самоотдачи. Средний путь для него — это путь дьявола.
Бог как Воля, а не Любовь:
Его Бог — не «добрый дедушка», а грозный судия, требующий жертв. Бранд считает, что человек должен быть «скалой», а не «тряпкой».
Жертвенность и жестокость:
Ради своего идеала он приносит в жертву всё:
Свою мать (отказывая ей в причастии, пока она не раздаст всё имущество).
Своего маленького сына (оставаясь в суровом климате фьордов ради долга, что убивает ребенка).
Свою жену Агнес (заставляя её отдать последние реликвии — одежду умершего сына — нищенке).
Трагедия одиночества: Бранд пытается построить «Ледяную церковь» на вершине горы — символ чистого, но безжизненного идеала. В финале он остается один, отвергнутый толпой, которую он пытался вести за собой."
Prolegomena (1868)
...Даже социализм, в своих наиболее восторженных, юношеских фазах, в сен-Симонизме и в фурьеризме, никогда не доходил ни до общности имущества, проповедовавшейся апостолами, ни до Платоновой республики подкидышей *, ни до полного отрицания семьи посредством создания специальных заведений для детоубийства во чреве матери и публичных домов безбрачия и воздержания.
На самом деле речь идет не о семье, не о нравственности — речь идет о том, чтобы спасти незначительную долю свободы и значительную — собственности; все же остальное — красноречие, иносказания. Собственность — это блюдо чечевичной похлебки, за него вы продали великое будущее, которому ваши отцы широко распахнули ворота в 1789 году. Вы предпочитаете обеспеченное будущее удалившегося от дел рантье — отлично, но не говорите же, что делаете это ради счастья человечества и спасения цивилизации. Вам всегда хочется прикрывать свой упрямый консерватизм революционными атрибутами; это оскорбляет, и вы унижаете другие народы, делая вид, будто все еще стоите во главе движения; это оскорбление почти смехотворно.
* Платон предлагал создавать специальные дома для детей, родители которых были лишены права иметь семью и собственность.
...Потомки поселенцев, а не завоевателей, мы — народ крестьянский, над которым находится тонкий слой отщепенцев.
...Создается впечатление, будто вся мрачная и тяжелая история русского народа была выстрадана исключительно ради этого прогрессивного развития экономической науки, ради этих социальных зародышей. Испытываешь искушение рукоплескать медленному ходу исторического развития в нашей стране.
Пройдя через длинный, однообразный и изнурительный ряд столетий, согбенный под ярмом нищеты, согбенный под бичом крепостного права, он сохранил религию земли. Странный и скорбный путь развития, при котором зачастую зло приносило с собою добро и vice versa. Одним из самых жестоких ударов, перенесенных русским народом, был удар цивилизации, которая пыталась лишить нас национальности, не делая нас гуманными, и она-то нам открыла нас самих посредством социализма, к которому она питает отвращение.
Жители полей были оставлены вне насильственно навязанной цивилизации. Великий педагог Петр I удовольствовался тем, что скрепил еще сильнее цепи крепостного права. Крестьянин, оплеванный, поруганный,
ограбленный, продаваемый, покупаемый, приподнял на мгновение голову *, пролил потоки крови, заставил содрогнуться от ужаса Екатерину II на ее престоле; и, побежденный армиями цивилизации, он снова впал в угрюмое, пассивное отчаяние, держась лишь за свою землю — за этот последний сосец, который не давал ему умереть с голоду и который даже крепостное право не сумело у него вырвать. Так он и оставался, неподвижный и в состоянии изнеможения, отчаяния, почти целое столетие, выражая иногда свой протест убийством помещика или же неудачными местными бунтами.
В то время как вооруженный крестьянин переходил Балканы и Альпы, одерживал победы и расширял границы империи, его отец, его брат умирали под розгами, законным образом ограбленные алчным, расточительным и диким дворянством; все у него было отнято: сила его мускулов, его жена, его дитя,— но по странному отсутствию логики земля (в уменьшенном количестве, урезанная, умышленно дурно выбранная) оставалась за ним.
Сколько пролилось на нее слез, образуя новую связь между нею и бедным преследуемым страдальцем! Никто не узнает, сколько вытерпел он за эти сто лет процветания государства. Его жалоба, его крик боли и агонии, его упрек — все затеряно в архивах безжалостной полиции, в отрывочных воспоминаниях какой-нибудь служанки, какого-нибудь камердинера. Этот Лаокоон погибал со своими сыновьями темной зимней ночью, и ни один ваятель не был очевидцем этой неравной борьбы его с двумя змеями — дворянством и правительством. Снег все окутал своим саваном — и это историческое преступление, это преступление, совершавшееся по мелочам, поражавшее каждую деревню, каждую общину, непрерывно продолжаясь, сохраняясь, помогло несчастному крестьянину узаконить свое право на землю.
* Имеется в виду Пугачевское восстание.
...О земле почти повсюду забывали во время революций на Западе; она находилась на втором плане, так же как и крестьяне. Все делалось в городах и городами, все делалось для третьего сословия, потом изредка вспоминали о городском работнике, но о крестьянине — почти никогда. Крестьянские войны в Германии являются исключением, и потому-то крестьяне, с громкими криками требовавшие земли, были совершенно раздавлены. Производились секуляризации, конфискации, дробления, перемены владельцев, классов, перемещения поземельной собственности; все это имело чрезвычайно важные последствия; не было только ни новой основы, ни принципа, ни общей организации.
...Вы гордитесь великим прошлым, и эта гордость мешает вам видеть нынешнее ваше состояние, и его причины, и угрожающую вам опасность.
...Совершенно естественно возникает вопрос: каким же образом перекинуть мост между этой мыслью, не имеющей другой узды, кроме логики, и свободной общиной; между беспощадным, исследующим знанием и слепой и наивной верой; между возмужалой и суровой наукой и погруженным в глубокий сон взрослым младенцем, которому грезится, что царь — его добрый батюшка, а богородица — лучшее средство от холеры и пожаров?
Которому грезится также, что обрабатываемая им земля принадлежит ему.
...Вырванные ударом грома или, вернее, барабана из сонной и растительной жизни, из объятий матери (бедной и грубой крестьянки, но все-таки матери), мы увидели, что лишены всего, начиная с платья и бороды. Нас приучили презирать собственную свою мать и насмехаться над своим родительским очагом. Нам навязали чужеземную традицию, нам швырнули науку и объявили нам, по выходе из школы, что мы рабы, прикованные к государству, и что государство — это нечто вроде отца Сатурна, который, под именем императора, заглатывает нас при первом же независимом жесте, при первом свободном слове. Нам наивно заявляли, что цивилизовали нас ради общественной и правительственной выгоды и что отныне за нами не признают никаких человеческих прав.
Все, что предпочитает заглатывать вместе с Сатурном, нежели быть им проглоченным, выстроилось рядом с ним, усиливая давление на нижний слой народа и бросая на каторгу строптивых — из числа тех, кто получил образование, «ради дела общественной пользы».
...Правительство объявило о своем твердом намерении освободить крестьян. Все были согласны с тем, что время личного освобождения крестьян наступило. Но не в этом заключался основной вопрос, суть была в том, чтоб определить — надобно ли освобождать их с землей, которую они обрабатывают, или же оставить землю помещику, а народ наделить правом бродяжничества и свободой умирать с голоду. Правительство было в нерешительности, колебалось, не имело никакого сложившегося и твердого мнения. Царь склонялся к тому, чтобы наделить землей, советники же его, естественно, были против этого.
...Никогда не следует упускать из виду, что у нас каждая перемена — только перемена декораций: стены сделаны из картона, дворцы — из размалеванного холста. То, что видишь на подмостках большого императорского театра,— не настоящее, начиная от людей. Этот вельможа — лакей; этот министр, диктатор и деспот — революционер; этот образованный, утонченный господин — калмык по привычкам и нравам. Все заимствовано. Наши чины — чины немецкие, их даже не потрудились перевести на русский язык — Collégien Registrator, Kanzelarist, Actuarius, Executor сохранились и поныне, чтобы поражать слух крестьян и возвеличивать достоинство всевозможных писцов, писарей и прочих конюхов бюрократии.
Мы же, словно подкидыши в воспитательном доме, чувствуем — не зная другого родительского очага, что этот дом — не наш, и страстно желаем его уничтожить.
Письма к путешественнику (1865)
...Будучи в меньшинстве собирающегося войска, материальная сила не с нашей стороны, зато у противной громады, кроме ее и привычки, ничего нет — ни ума, ни образования, ни единства цели, ни плана. Правительство беспрестанно отталкивает напор, кричит «смирно!», ловит забежавших вперед — это дело полицейское, но что ж оно хочет сказать в этом смирно, что сделать на расчищенном плац-параде? — Как что? Известно что. А в сущности вовсе не известно, и всего меньше правительству. Оно не злее и не хуже прежнего, но оно больше мечется, кидается, теребит, оно больше боится. Разве этот страх не наша победа? Рядом с «пороньем горячки» оно делает бездну несправедливостей, глупостей, ошибок — к этому пора привыкнуть. Да и кто же ждал от него ума, гуманности, справедливости? Ведь это все же продолжение Николая, Павла и пр.
Вот когда оно по немецкому совету и по наговору помещичьих журналистов подталкивает всякими распоряжениями и искушениями крестьян на замену общинного пользования землей наследственным разделом ее в собственность, тогда действительно мороз дерет по коже. Мало ли что можно напортить, имея в своих руках такую бесконтрольную власть, такой приманчивой вещью, как буржуазная собственность, покупаемая со льготами. Правительство, умевшее поддержать двести лет крепостное состояние и ввести его в XVIII веке там, где его не было, имеет слишком богатые средства и слишком широкую совесть, чтоб его не бояться. Буржуазная оспа теперь на череду в России, пройдет и она, как дворянски-конституционная, но для этого не надобно дразнить болезнь и «высочайше» способствовать ей.
Если мы вынесем эти посягательства не протестуя, мы не будем иметь даже того извинения, которое имели наши цивилизаторы; они или вовсе не понимали, или верили в пользу вколачиваемого образования, скроенного по иностранным шаблонам. Тут место борьбе и обличению, место энергии и страсти, тут мы должны преследовать, клеймить без устали и остановки. А вести войну с частными промахами и гнусностями правительства хотя и должно, но это не может стоять на первом плане.
То же приходится сказать о нашем благородном обществе, о том, которое называло увлекавшихся юношей зажигателями, которое рукоплескало ссылке Чернышевского, казням поляков и посылало телеграммы Муравьеву и его литературному дрягилю...* Кто же составляет основу и ядро этого общества, этой России, которой Зимний дворец — в двух Английских клубах, а крепости и будки во всех помещичьих домах? Та же прежняя матушка Россия — Россия «Недоросля» и «Мертвых душ», «Горя от ума» и «Рассказов охотника». Пеночкин стал либеральным государственным человеком, но все же остался Пеночкиным, Ноздрев стал красным патриотом, муравьевским якобинцем, оставшись Ноздревым... Разве мы этой России, идущей от петровских заводов, от разных Салтычих и Биронов, не знали прежде? Разве не пели мы ей на все голоса «De profundus» ** и «Со святыми упокой»? Чему же дивимся мы, что она не изящно умирает; она не римский гладиатор, а просто русский помещик, отдающий богу душу, делающий до конца глупости и заботящийся, как Николай в последнюю минуту, можно ли или нет причащаться, не выбривши бороды.
Как сословие дворянство имеет меньше жизненной силы, чем правительство,— последняя, материальная сила его улетучилась — оно обнищало.
...Человек уверен, убежден, что истина, сказанная им, выведенная им, доказанная им, убеждает и других. Ему возражают — он отвечает, ему приводят новые сомнения — он приводит новые доводы и думает, что дело сделано. Противники соглашаются, восторгаются — и вы можете быть уверены с той несомненностью, с которой вы ждете лунного затмения, что через два-три месяца явятся те же возражения, те же сомнения, те же озлобления вроде уток в известной детской игрушке, которые постоянно выходят из правой башенки и отправляются в левую, без всякого конца, потому что все это одни и те же.
Годы целые бьешься, бьешься о непобедимую мощь непонимания, думаешь: «Ну! сколько-нибудь выиграл...» Не тут-то было, все на одном месте... После десятого разговора вам возражают точно то же, что при начале первого, совершенно соглашаясь со всем, что было говорено в промежутках.
Казалось бы, оставить их в покое,— горбатого лечит одна могила — сил нет. Человек не может с рыбьим хладнокровием смотреть на другого, когда тот идет не по настоящей дороге, да еще, того и гляди, попадется под колеса почтовой кареты, в которой скачет сама история.
Откуда эта лень ума, эта робость силлогизма, это желанье не идти дальше, набросить покрывало?.. Давно ли, кажется, западный человек, освобождаясь от двух самых грубых опек, рвался вперед с отвагой в мысли и деле, отрицая все не оправданное разумом, потрясая все существующее и до дороге создавая науку и ставя огромный вопрос современности? Его-то он и испугался, как Фауст вызванного им духа. Смел он был в ожидании, в теоретическом отрицании, в ломании внешних цепей — черед пришел до приложений, и западный человек стал революционным консерватором — красным белого цвета. Порог ли это, за который он запнулся, или его предел — покажет время, но до тех пор у нас с ним нет языка. Выходя из отвлеченных сфер, мы встречаем в нем закоснелого врага или непонимающего друга. Последний хуже. Для меня нет ничего противнее, как непониманье с сочувствием и с некоторой любовью.
...Государства — таков наш главный тезис — сложились, как все сложилось в природе, по неопределенным стремлениям, по открывавшимся возможностям, прилаживая и изменяя внутренние потребности к внешним обстоятельствам. По мере развития мысли, сознания является желание разумнее, целесообразнее устроиться. Французская революция была колоссальной попыткой заменить политический, юридический, религиозный быт, так, как он вырос под разными влияниями,— разумным, так, как его понимали тогда. Книжный, философский идеал энциклопедистов был совершенно достаточным в руках меньшинства, чтоб разрушить седые стены старой Бастильи... но, опрокидывая могучим потоком все церковно-политическое устройство, революция остановилась перед экономическим вопросом, так, как реформация перед текстом св. писания. Ни реформация со своими сектами, ни революция со своими не могут шагу идти дальше, не выходя первая из христианства, вторая — не касаясь экономического вопроса.
Предоставить орудия работы, экономические силы, творчество и производительность, скучение богатств и распределение их случаю и привычному праву — не сообразно с разумом, с современным пониманием. Бездна материала пропадает без рук, бездна рук гибнет без материала, огромные богатства без производительности, огромные запасы без сбыта, избыток и голод, наконец, большинство всех народов, страдающее в нужде и невежестве, именно от случайного распределения сил и орудий. В этом хаосе нельзя жить, понявши его; неведением теперь отзываться нельзя — страстное желание исторгнуть жизнь из старых форм совершенно последовательно. Но между прошедшим, за которое никто не отвечает, и будущим, за которое мы будем отвечать, с одной стороны — сознание необходимой перемены, с другой — выгода отстаивания приобретенного.
Недостаточность прежних гражданских идеалов ясна не только для тех народов, которые прошли ими, но и вообще для всех народов идущих. Для нас это особенно важно. Нам нет никакой необходимости переходить всеми фазами политической эволюции, для того чтоб вступить в фазу экономического развития.
романтичный взгляд на дуэли.
много откровенно глупого. особенно про "средние века".
именно дуэль и была тем самым основным ЗАКОННЫМ средством разрешения споров.
если крестьянин украл у крестьянина морковку, в дело вступали разные нюансы - кто из двоих был рабом, вилланом, крепостным - а кто СВОБОДНЫМ. и уже после этого вступали в действие правила драки. Но чаще всего такой спор судил староста деревни. А если полномочий старосты не хватало - обращались к сеньору-барону-лимону.
Дворянчики-барончики-и прочие маркизы сходились на дуэли не потому что не было законов, а потому что оскорбление чести смывалось кровью. Не ответить на вызов считалось весьма позорным действием. Можно было найти оправдания своего отсутствия на дуэли, но откладывать до бесконечности было нельзя.
Так как вело в касту неприкасаемых чмошников, которого можно прилюдно обосрать и тебе ничего за это не будет.
На пистолетах стрелялись ВЕЗДЕ, а не только в россие - даже блть в романах пишут "выбор оружия для дуэлянтов, сабля-шпага-пистолет-и прочее".
Промахивались из пистолета в упор не потому что не попадали\не хотели, а тупо потому что эта полторакилограммовая гиря, у которой центр тяжести далеко за спусковым крючком дрожит как осиновый лист и поймать силуэт противника пользуясь одной только мушкой - очень сложно.
Вдобавок сюда - рывки механизма спуска-замка при выстреле, огромная отдача в момент когда в стволе вспыхивает 20 грам пороха...просто посмотри ролики как люди стреляют из современного пистолета 50 калибра. Как у них у всех ствол подбрасывает в небо. И это при том что современное оружие максимально сбалансировано и эргономично.
ну и концовочка про крестьян, и кабак особенно позабавила.
Ещё раз повторю - родовую честь невозможно отмыть пивом в кабаке\корчме.
Только кровью обидчика.
И да - в крестьяне в корчме\кабаке, так-же нередко забивали оппонента в гроб. И именно по той-же причине, некоторые оскорбления невозможно смыть пивом.